Меряет севастопольский матрос дорогу, а думы его камнем ложатся на душу, гнетут. Не может смириться с неправдой Петр, не склоняется перед нею его упрямая голова… Шагает он медленно, скрипят деревянные колеса, покачивают рогами волы, а думы матроса летят, как орлята быстрокрылые… Уже витают они где-то впереди за десять, за двадцать, а может, и пятьдесят или сто лет…
Неужто и в те грядущие дни будет так же скрипеть ярмо на наших шеях? Снова, уже в который раз, вспоминаются слова о топоре, о воле, сказанные однажды ометинским учителем Андреем Васильевичем. Нет его уже в селе, забрали в прошлом году жандармы. Ох, дожить бы! Какими же тогда будут вот эти степи?..
— Агей! — гикнул впереди Тымко на своих волов, прервав думы Петра.
Обоз спешился. Все поспешили к Тымку: остановился атаман — идут на его знак.
Тымко вытирает запыленным рукавом худощавое лицо, достает с возу из-под грубого рядна круглый обливной кувшин, заткнутый паклей, медленно пьет из него воду; струйки теплой жидкости стекают ему за пазуху, холодят грудь. Он протягивает глиняную посудину другим, но никто не берет ее в руки: у каждого на возу тоже плещется такая же вода в кувшине, набранная еще в Уманских криницах.
— А что, братья-товарищи, — спрашивает Тымко, вытирая увлажненные усы, — не устали ли ваши чумацкие ноги? Не колет ли в спинах?
— Чумак не вол, не устанет, — отозвался Микола Касьяненко.
— А коль не устали, то давайте запоем, — улыбается Тымко. — Чтобы нашим врагам с коликами икнулось да чтобы сила прибавилась в наших белых ноженьках, — смотрит он на черные, растрескавшиеся, как земля, ноги своих товарищей.
— Агей! — кричит он волам и взмахивает кнутом. Длинный обоз снова заскрипел во дороге.
Петр Кошка стал рядом с Тымком и затянул высоким, каким-то металлическим голосом:
И вся гурьба сильными мужскими голосами подхватывает, повторяя дважды:
Чумаки поют, и кажется, что в ноги и в самом деле влилась какая-то новая сила, расправились плечи, вольнее стало дышать. Этой песней каждый в полную грудь говорил о своем горе, нужде… И на душе от этого становилось легче и злее.
Навстречу обозу вынесся богатый рыдван, запряженный шестеркой лихих вороных коней. Кучер взмахнул кнутом, не своим голосом закричал «Посторонись!» В окошке мелькнуло жирное, выхоленное лицо с пышными бакенбардами.
— А бей тебя сила божья! — крикнул из тучи пыли Андрей Зозуля. — Едва не затоптал меня, черт, своими жеребцами…
— Грома да тучи нет на тебя, ирод! — выкрикнул вслед панскому рыдвану еще кто-то из чумаков, также чуть не растоптанный бешеными жеребцами.
Шагает Петр рядом с Тымком и запевает грустную песню о горькой доле чумака, который схоронил в далекой дороге своего родного брата… Песня отлетает с ветром назад, на родину, к далеким Ометинцам… И почему-то сразу вспомнился Севастополь… Целая буря занялась в сердце… Смолкла песнь Петра, воспоминания охватили его пороховым дымом, оглушили выстрелами, боями застелили перед ним дорогу. Он видит, как падают в битве его товарищи, как летит несокрушимая железная лавина русских воинов на английские окопы, слышит звон оружия, крики. Отступают супротивники — не выдержали русского штыкового удара… Эх, Петр, будет о чем внукам рассказывать… А где же те внуки, когда и детей-то нет! До сих пор еще не женат. Вот, может, этим чумакованием заработает денег на хлеб да осенью и свадьбу сыграет.
Перед его глазами встали тонкие черные брови, глубокие карие очи, в которых, словно на ночном небе, светятся маленькие золотые звездочки. А голос у нее! Как запоет вечером, во всех садах замолкают соловьи!.. Вот какая его Наталка! Дай боже, дожить до осени да пожениться…
— Чего задумался, Петро? — кладет ему на плечо руку Микола Касьяненко. — Пой, чтобы у нас дома не печалились.
Он говорит «у нас», подчеркивая этим, что у них уже общий дом. Хорошего, честного тестя будет иметь Петр!
На дороге все еще льется песня, грустная, заунывная, как завывание осеннего ветра:
И Петр вливает в этот песенный гром свой высокий и звонкий голос:
— Эге, хлопцы, уже и Голту видно! — воскликнул радостно Тымко. — Скоро и передохнем!
Заговорили чумаки бодрее, громче, расселись по своим возам, и уже кое-кто стал выбивать пыль из сорочки и расчесывать пятерней взлохмаченный чуб, вытирать мешком лицо.
…Большой постоялый двор в Голте!