Эмине была обладательницей худенького тела, хотя и лишенного приятных округлостей, но не безобразного. На ее маленьком нежно–белом лице с мелкими, но пропорциональными чертами поражали прежде всего глаза, огромные, блестящие, черные как ночь. В глубине ее долгого взгляда, напоминавшего взгляд хищного зверя в клетке, таились и страсть, и дикая сила, и сознание обреченности. Властный, непобедимый зов пола читался в нем. По телу мужчины прокатывалась горячая волна, когда они ловили на себе этот взгляд необъезженной кобылицы. Все, кто хоть когда–нибудь разговаривал с ней, начиная от бродяг на улице и кончая комиссарами и офицерами жандармерии, с которыми судьба частенько сводила ее, не исключая даже начальника округа и губернатора, подолгу хранили где–то глубоко в тайниках памяти этот взгляд, брошенный на них из–под опущенного покрывала, который как–то странно тревожил и повергал их в задумчивость, вновь и вновь всплывая перед глазами. Невозможно было поверить, что эти глаза, от которых так и веяло силой и духовным здоровьем, принадлежат женщине с таким немощным и щуплым телом. Невольно охватывала досада, что природа наделила ими всего лишь уличную женщину, и подлинными ценителями блаженства, которое они сулили, была горстка бродяг.
Губы Эмине отличались естественным красным цветом, словно были постоянно накрашены. Это сочетание молочной белизны лица с яркой алостью губ особенно раздражало местных жителей, не признававших губной помады. Невзрачное хилое тело Эмине, словно нагретый кирпич, казалось, постоянно излучало тепло. Любой мужчина, от чиновника до крестьянина, при встрече с ней физически ощущал это тепло, и сердце его беспокойно и сладко вздрагивало.
Жена сторожа уездной канцелярии была теперь в центре всеобщего внимания. Когда она шла по улице, из домов выбегали женщины и принимались расспрашивать ее о жиличке. Соседки давали жене сторожа множество советов, чтобы она глаз не спускала со своего мужа, чтоб не давала ему попадаться на глаза черноглазой колдунье. После таких бесед женщина не рада была и гостям, осаждавшим ее дом, и работе, которую выполняла Эмине.
Однажды, в отсутствие хозяйки, вопреки заведенному обычаю, муж заявился домой со службы раньше наложенного времени. Соседки не преминули тут же сообщить ей об этом. Обезумевшая женщина кинулась домой, распахнула все окна, стала вопить на всю улицу, рвать на себе волосы и одежду. Время было послеобеденное, мужчины еще не вернулись со службы. Вскоре весь дом наполнился женщинами в наскоро наброшенных на голову чаршафах и детьми в энтари [63]
, волочащихся по полу.— Вышвырни ее! Вышвырни на улицу! — визжали женщины.
Самые решительные из них прорвались к Эмине, и через несколько минут она мешком вылетела за ограду дома и шмякнулась на землю. Преследовательницы налетели на нее, стали пинать и топтать ногами в сандалиях на деревянной подошве, иногда опасливо переговариваясь между собой, словно это скрюченное на земле, беззвучное существо могло их укусить или ужалить. Эмине лежала молча, обхватив голову руками и стараясь защитить ее от ударов.
Уездное правление было неподалеку. На шум прибежали жандармы и подобрали Эмине. Куда же ее теперь девать? Каймакам не решался отправлять женщину в больницу, боясь ответственности за ее смерть.
— Уж лучше бы она сейчас подохла! — вздыхал он.
Пока думали да гадали, что с ней делать, Эмине восемь часов кряду лежала перед дверью аптеки с закрытым лицом и глухо стонала. Старый грек — аптекарь не стал перевязывать ей раны. Денег при ней нет, прикидывал он. На щедрость муниципалитета тоже надежда слабая. Средства на лечение заключенных давно истрачены, и даже тяжело больным в тюрьме лекарств больше не дают.
Наконец под вечер к Эмине, лежавшей неподвижно, словно мертвая, подошел жандарм с зажатым в кулаке распоряжением, растолкал ее и погнал в тюремную больницу на окраине города, подталкивая в спину и чертыхаясь на каждом шагу. По дороге несколько раз она падала, но удары кованого сапога и плетки приводили ее в чувство, она кое–как поднималась и, издавая носом какие–то странные звуки, похожие на ржание загнанной клячи, плелась дальше.
В больнице ее бросили на кровать, где два часа назад лежал покойник. Она сразу потеряла сознание.
Вот за эту молчаливую покорность в ответ на людскую злобу и насилие она и получила свое прозвище.
III
У местных чиновников был заведен обычай: вечером, возвращаясь со службы, заглянуть в аптеку, обменяться новостями, почесать языки. Здесь можно было узнать и про темные делишки каймакама, и про его личную жизнь, равно как и про все другое, случившееся за день в городке. Грек–аптекарь, наполовину скрытый двумя огромными пузатыми стеклянными кувшинами, красным и фиолетовым, настороженно прислушивался к разговорам, изредка бросая из–под очков короткие взгляды, иногда подбегая то с зажженной спичкой к желающему закурить, то с рюмкой имбирного ликера собственного изготовления к желающему выпить.