Зуй, склонившись над кроватью, носовым платком вытирал патефон. Дерматин на всех восьми углах протерся, ручка заржавела. Надпись «Колумбия» еще можно было прочитать. Зуй открыл коробочку с иголками, они звякнули, их было порядочно. Стал перебирать пластинки с родными напевами Юга… На нас он не смотрел. Зашла на посиделки Шон — он даже не приветствовал ее, не проявил радушия, как обычно.
— Рассердилась жена, еще бы, сейчас о производительности труда думать надо, а не делать подобные приобретения!
— А я и думал о производительности, когда покупал, — с достоинством ответил Зуй. — Вечером придешь, послушаешь песни родного края — и так захочется, чтобы скорее настал день объединения! Сам знаю, что сделал глупость, но понял это, лишь когда нес его домой. Так–то, друг.
Он умолк, глядя на меня, и я сказал, чтобы его утешить:
— Ладно, давай послушаем сначала, а уж потом подумаем, как быть.
Он осторожно завел патефон, сменил иголку. Выглядел он сейчас неуклюже, как ученик курсов ликвидации неграмотности, впервые взявший в руки перо. Раздалась мелодия вонгко [119]
…Шон примостилась в углу на венике и обхватила руками колени. Из–за ее широких черных штанин не видно было теперь ни ног, ни черной блузки, даже свернутый валиком платок исчез.
Душа ее рвалась наружу, губы побледнели, каждое слово песни, казалось, проникало ей в сердце, разливалось по телу.
Хай, ее муж, тоже пришел, никто не слышал когда. Он лег на кровать, пристроив голову на деревянную спинку изголовья.
Умолкло вонгко, Зуй сменил пластинку, и зазвучала народная песня.
На дворе уже совсем стемнело. Деревня утихла, члены кооператива, наверное, ушли на собрание. А песня будто вливалась в самую душу:
Вдруг Шон медленно поднялась, лицо такое, будто она не в себе. Хай тоже встал, растерянно глядя на жену. А она протянула руки, потом опустила их и, приоткрыв рот, медленно пошла к патефону, будто он притягивал ее магнитом.
Вдруг она села, обеими руками обхватила патефон и прижала его к груди. Песня умолкла. Все принялись оттаскивать ее от патефона. Тело ее обмякло, будто вареная вермишель. Из глаз катились крупные слезы. Смоченные ими длинные пряди волос поприлипали вкривь и вкось к ее продолговатому, будто плод соана, лицу. Шрам оголился. Виски заметно пульсировали. Нижнюю губу она крепко закусила…
Через минуту она сидела, прислонившись к свае, грудь ее высоко вздымалась — она дышала так тяжело, будто только что вышла из крупной потасовки.
Я снял пластинку и в тусклом свете керосиновой лампы с трудом прочитал полустертую надпись мелкими буквами: «Солистка Шон–два».
Прошло четырнадцать лет, и только этой ночью стала известна судьба Шон–два.
3
Шон была родом из Гоконга. С малых лет осталась без отца, растила ее мать–вдова. Когда она выросла, вместе с матерью стала ходить на заработки. Они вступили в артель сажальщиц рассады и нанимались то здесь, то там. Шон–мать пела лучше всех в районе, а ее дочь — Шон лучше всех во всей провинции Гоконг. Как раньше развевалась нитяная кисточка на ноке [120]
матери, так и нок дочери, с тех пор, как она вступила в артель, всегда украшала кисточка из нитей пяти цветов.Однажды юная Шон по найму высаживала рассаду У одного богача из соседней деревни. А у него как раз был гость из Сайгона, приехал развлечься, проявил интерес к деревне в горячую пору. Вечером, услышав, как сажальщицы перебрасываются куплетами, городской гость решил во что бы то ни стало овладеть Шон, и начал наводить о ней справки, кто она и откуда.
Закончилась посадка, и в один прекрасный день в деревню, где жила Шон, прикатил автомобиль. Тот самый городской парень привез ей официальное письмо с предложением приехать записаться на пластинку. Он же и отвез ее в Сайгон. Там, в Доме звукозаписи, улучив момент, он увел девушку на верхний этаж, запер дверь на ключ и навсегда разрушил ее безоблачную жизнь. Домой он ее не отпустил и взял к себе в наложницы. Шон было тогда восемнадцать лет.
Пластинки с записью песен в исполнении Шон имели большой успех, тот городской парень построил себе еще один кирпичный дом. А Шон с каждым днем жилось тяжелее. Старшая жена ее «мужа» была своенравна и жестока. Она изо дня в день терзала девушку, как своего самого ненавистного врага. Особенно с тех пор, как Шон понесла. Сама старшая детей не имела и, опасаясь, как бы все имущество не унаследовал ребенок другой, становилась все более жестокой. Однажды, незадолго до того как ребенок должен был появиться на свет, она взяла большую плевательницу и запустила ею в голову Шон, оставив на лбу у нее шрам на всю жизнь, а потом била ее до тех пор, пока не вышел плод. Мальчик был уже девятимесячный и выжил. Старшая отобрала ребенка, а над Шон так издевалась, что та не выдержала и, не помня себя, сбежала, бросив свою кровиночку.