Чунь Второй бежал, говорил и отдувался. У рикш это называлось «беседовать с горой», потому что сердце седока считалось неприступным, как гора. Если седок попадался словоохотливый, рикше удавалось бежать помедленнее, а если к тому же сердобольный, то и получить один–два лишних медяка. Но в девяти случаях из десяти надежды не сбывались. На третий день после того, как Чунь Второй начал свою новую карьеру, он повез одного солдата и так растрогал его жалобами, что тот чуть не заплакал. Когда Чунь довез его до места, солдат вытянул его ремнем только три раза — и все потому, что Чунь сумел его растрогать.
Вот и сейчас Чунь говорил не переставая, а взволнованный Мудрец в ответ то хмыкал, то поддакивал, потом вообще замолчал. Но Чунь продолжал говорить с необыкновенной изобретательностью и чем больше говорил, тем медленнее бежал.
У ворот «Небесной террасы» Мудрец соскочил с коляски и велел Чуню прийти за деньгами завтра. Рикша поплелся по улице, ворча про себя: «Оказывается, господин–то был без штанов и заметил это только под фонарем! Немудрено, что он все время дрожал от холода..»
Войдя в пансион, Мудрец сразу направился к комнате Оуяна и заметил, что там горит свет. Мудрец дернул дверь и увидел, что Оуян неподвижно сидит за столом, а перед ним лежит нож. При виде Мудреца Оуян вздрогнул и бросил нож в ящик стола. Глаза его горели, он скрежетал зубами от ярости.
— Что с тобой? — еле успокоившись, спросил Мудрец.
Оуян холодно усмехнулся, вытер лицо рукавом и ничего не ответил.
Мудрец с силой тряхнул его за плечи:
— Ну, говори же, говори!
— Что говорить? — Оуян встал и как был, в туфлях, повалился на кровать.
— Черт возьми, ты меня с ума сведешь! Говори же!
— Говорить больше не о чем! Она сбежала! Да, сбежала! Если я хоть чуточку тебе дорог, иди ради бога спать, не терзай меня расспросами!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
На следующее утро, едва проснувшись, Мудрец побежал к Оуяну, но тот уже ушел. Мудрец выдвинул ящик стола и облегченно вздохнул: нож был на месте.
Он взял его, спрятал у себя под кроватью, умылся, оставил Ли Шуню деньги для рикши и отправился в банк «Небесное совершенство», к Мо Да–няню.
Мо Да–няня он тоже не застал. Мудрец понурившись вернулся в пансион, чтобы поговорить с У Дуанем, но этот новоиспеченный чиновник умел теперь рассуждать только о проблемах бюрократического мира.
Мудрец пошел к себе и лег. У него перед глазами все время стояла одна и та же картина: Оуян, скрежеща зубами, бросает нож в ящик стола.
Последний раз Мудрец размышлял зимой, в тот день, когда шел снег. С тех пор у него, по существу, не возникало причин для серьезных раздумий, и вот сейчас Оуян дал ему для них пищу. Будь Мудрец французом, способным рискнуть жизнью ради женщины, он, без сомнения, постарался бы покончить с Ли Цзин–чунем, своим удачливым соперником. Но он был не французом, а китайцем. Конечно, он мог бы толкнуть на это убийство Оуяна, но Мудрец, к счастью, еще не окончательно потерял совесть и если делал какие–нибудь пакости, то лишь по наущению других. Ректора он связывал и избивал профессоров только для того, чтобы позабавить приятелей и заслужить их похвалу, — для настоящей схватки ему не хватало смелости. Возможно, что ради настоящего дела он и решился бы пожертвовать собой, но приятели были способны вдохновить его лишь на дутую храбрость и сомнительную славу.
Мудрец ни за что не вызвал бы Ли Цзин–чуня на дуэль, если бы даже тот действительно отбил у него любимую девушку, потому что всегда побаивался Ли Цзин–чуня, и в этой боязни сквозила частица уважения. Кроме того, он чувствовал, что у Ли Цзин–чуня больше прав жениться на Ван. Ведь сам он уже женат; его жена не сможет прожить без него, да и родители не позволят ему развестись.
Оуяна он не любил больше, чем других: просто Оуян подлизывался к нему больше, чем другие, шел на всякие уловки и хитрости. Любой человек, способный на такие уловки, сумел бы добиться расположения Мудреца, но Мудрец этого абсолютно не понимал. Если Мудреца подстрекнуть, он мог бы, пожалуй, зарезать. Он не собирался никого убивать, однако нож Оуяна навел его на мысль об убийстве, и он не в силах был от нее отделаться.
Если бы Чжао Цзы–юэ жил в другое время, его любовные терзания казались бы вполне естественными. Наверное, он, забыв обо всем, мечтал бы о счастливом моменте, когда он соединится со своей возлюбленной. Но Мудрец жил в зараженном пороками обществе, его страна напоминала большой сломанный барабан, в который бьет каждый, кому не лень. Это он понимал, хотя редко размышлял на такие темы. Знал он и то, что люди, умеющие любить, не гарантированы от солдатских побоев и что даже иностранцы не очень–то расположены к сторонникам свободного брака. Он чувствовал, что должен шире смотреть на вещи, пожертвовать хотя бы частицей личного счастья и вместо того, чтобы тратить силы на завоевание женских сердец, бороться за права, отобранные у народа военными. Об этом Мудрецу говорил Ли Цзин–чунь, и все это он сейчас вспомнил.