– Цирк какой-то! – озабоченно признался Погребняк, когда мы с ним вышли покурить и встали у входа. Он то и дело потирал плечо. – Что будет в Париже – прямо даже не знаю… Придется же с ней… это… тусоваться… а мне погулять хочется, город посмотреть.
Я вздохнул.
– Ты хоть в курсе, кто у нее муж? – спросил Погребняк.
Я покачал головой и выбросил окурок в урну.
– Что, действительно не знаешь?
– Нет…
– Блин, Геннадий Емельяныч ее муж.
С таким же успехом он мог сказать: Иван Петрович или Илья Поликарпыч.
– Директор фонда… – пояснил Погребняк, зачем-то понизив голос. – Двое детей. Блин, даже думать не хочу… Если бы не ты, не пидорас Гвоздев, жопу бы не поднял, чтобы туда поехать. Ладно, делать нечего, пошли… Спасибо потом скажешь…
Французский торт
«Пошли. Спасибо потом скажешь», – говорю я ему. Нас сейчас двое – я и мой ноющий от голода желудок. Мне приходится уже в который раз показывать ему Париж.
Здесь повсюду – аккуратная лучевая геометрия, детский набор конусов, приставленных друг к другу острыми углами. Или, скорее, гигантский торт молочного цвета, который кто-то из прихоти, а может, строгим замыслом разрезал на куски. Вам завернуть? Нет? Ну, тогда кушайте прямо здесь.
Вокруг – только французская речь, и никакой другой. Странное ощущение. Будто во рту рассасывают моллюсков. Я вспоминаю французских писателей – их имена звучат густой кулинарной симфонией, словно это не имена вовсе, а названия блюд. Пруст – хрустящее печенье, Бальзак – куриный бульон. Мальро – отварная говядина в приправе, Гюго – фасолевые стручки, Уэльбек – постный телячий медальон.
Повсюду: на белых вафельных стенах, на памятниках, на парапетах набережных и мостов, на могильных плитах – черные выцветшие кляксы. Будто заботливый мишленовский повар старательно разлил здесь каплями темный шоколад. Генри Миллеру эти пятна казались пятнами гнили, но те времена уже давно канули в Лету. Никакой гнили! Всё давно уже вычистили и отполировали. Европа вот уже которое десятилетие озабочена чистотой, порядком и гигиеной.
Мы сворачиваем с набережной и теперь идем вдоль улиц – широких, узких, всегда прямых, расходящихся и снова встречающихся, иногда медленно загибающихся, кружащих по своему району и норовящих забраться на гору. По обеим сторонам каждой улицы – матерчатые навесы, прикрепленные к фасадам. Под ними тянутся друг за другом овощные лавки, столики ресторанов, кофеен, лотки с уродливыми морскими чудовищами, наваленными в кучи. Всюду – еда, еда, одна только еда. И лишь вдали – изящный кремовый завиток Сакре-Кёра, мудрая католическая идея, выставленная на всеобщее обозрение.
Навстречу – лица прохожих, беспечные, сытые, ухоженные, и мне почему-то кажется, что каждое, как на картинах Арчимбольдо, составлено из овощей, кусков мяса или морепродуктов. Весело тут у них…
Снова гостиница. Ужин в крошечной комнате на первом этаже, специально отведенной для приема пищи. Поднимаюсь в номер, с трудом переставляя усталые ноги. Заваливаюсь на постель с толстой книгой Гюго.
«Les Miserables». Том первый
Боже, какой целлюлитный объем… Но под рукой, в ящиках и на полках ничего другого нет. Лет пятнадцать назад, когда я еще мальчиком открыл эту книгу, она показалась мне волшебной. Я умилялся Жану Вальжану, преисполненному отрекающейся любви ко всему сущему, до слез жалел сумасбродную Эпонину и Жавера, озлобленного, одержимого своим дьявольским долгом…
Зачем я сунулся сюда, в эту французскую книгу, снова, зачем я взял ее с собой в Париж – не знаю… Может, затем, чтобы вернуть то, что во мне когда-то шевелилось, вернуть приятные, согревающие душу диалоги, смыслы, сцены…
Увы, надежды нет… Гюго чудовищно занудлив и многословен.
Чрево Парижа