Не было черты в этой наивной головке, в которой я не отыскал бы доказательства, для меня неоспоримого и как бы психологического, замечательной чуткости натуры той, минутным изображением которой являлась эта фотография. Крошечное, красиво очерченное и красиво загнутое ушко говорило о породе. Шелковистость волос и светлый цвет их угадывались по оттенкам на локонах, как бы стертых, поблекших, подернутых дымкой. Очертание нижней части этого лица, с его худенькими щечками, было тонкое, но вместе с тем говорило о силе. В нижней губе, слегка приплюснутой и с тем маленьким раздвоением, которое свидетельствует о большой доброте, сказывался легкий намек на чувственность. Нос указывал на ум и веселость: он был очень прям и несколько короток сравнительно с подбородком. А глаза! Ах, эти большие, голубые и ясные глаза, невинные и нежные, пытливые и задумчивые! Вследствие того, что я долго смотрел на них, они, казалось, оживали в моем воображении, начинавшем уже подвергаться галлюцинациям. Маленькая головка поворачивалась на шейке, тонина которой указывала на стройность остального тела. Я никогда не понимал так хорошо, как в этот период созерцательной экзальтации, насколько справедлива ревность восточных народов, ограждающих своих женщин от этой ласки взора, настолько же страстной, сколько же захватывающей и почти столько же растлевающей, как и другие. Да, созерцать - значит обладать. Как хорошо я это чувствовал во время долгих часов, проведенных за передачей на полотно такого реального, такого обманчивого миража, - улыбки и глаз Камиллы, ее улыбки прежних дней, ее глаз, горящих теперь другим огнем. И как сознавал я тоже, насколько талант мой не отвечает моей душе, насколько он ниже ее, потому что наслаждение от этого умственного обладания не вылилось в цельном творении. Во все эти дни я сделал только наброски, тогда как пережил ощущения перла создания. По крайней мере, я отнесся с уважением к этому припадку священного жара, и больше не прикасался с целью закончить его, к портрету, набросанному в течение этой недели. Зачем она не продолжалась?
Зачем? Тут виновата не одна моя слабость. Случилось весьма простое происшествие, независящее от моей воли.
Его было достаточно, чтобы снова бросить меня в разгар маленькой драмы хитрого кокетства и искренней любви, от которой я хотел бежать, чтобы не играть в ней роли наперсника старинных трагедий, столь расхваливаемой Жаком, - наперсника раненого и истекающего кровью за свой собственный счет! Среди волнений дня, следовавшего за тем, когда я был представлен г-же Бонниве, я не позаботился занести ей свою карточку и не сделал этого и в течение недели уединения, проведенной за работой. Поэтому я мог считать себя в безопасности со стороны королевы Анны. И как раз с ее то стороны и явился для меня предлог нарушить это уединение и эту работу, в виде обыкновенной сильно раздушенной записки, украшенной гербом и написанной самым безличным английским почерком самой г-жи Бонниве. Это было приглашение, отобедать у нее в интимном кружке с несколькими общими знакомыми. То, что записка эта была послана мне после моего столь некорректного поведения, доказывало ясно, что ее размолвка с Жаком не была продолжительна. Краткость срока - обед был назначен на послезавтра - указывала с другой стороны на то, что приглашение было импровизированное. Еще один факт присылки этой записки, которая сама по себе была так же банальна, как и почерк ее, придавал ей характер некоторой загадочности: почему не была она послана мне через Жака или с несколькими строчками от него? Первым движением моим было отказаться. Званые обеды я уже давно считаю скучной обязанностью, столько же несносной, сколько и бесполезной. Слишком многочисленные семейные обеды, на которых я считаю долгом бывать - зачем? - ежемесячная сборщина собратьев, которые я имею слабость посещать - опять-таки к чему? Два или три приятеля, за столом которых я бываю гостем от времени до времени, потому что их люблю, столовая кружка в те вечера, когда я испытываю слишком сильную скуку - этого более, чем достаточно для удовлетворения стремлению к общественности, которое с годами все более и более атрофируется во мне. Мне кажется, я кончу тем, что буду заказывать себе фрак раз в два-три года. Обеда, на который звала меня прекрасная и опасная королева Анна, стоило тем более избегать, что он погружал меня снова в тот поток волнений, из которого я так решительно, но с таким трудом выкарабкался.
Итак, я присел к своему столу, написал записку, запечатал и наклеил на конверт марку. Затем, вместо того, чтобы послать это письмо на почту, я положил его в карман, решив опустить его сам. Я подозвал проезжавшего извозчика и велел ему везти себя не в ближайшее почтовое отделение, а в улицу Делаборд, к дому Молана, к дому, порог которого я клялся себе не переступать. Еще будет время послать мой отказ после того, как я узнаю от Жака причину, которой я обязан этой любезностью г-жи Бонниве.