Вдруг свежий вечерний ветерок, пробившись сквозь ветви, всколыхнул светлую воду ручейка, охватил их и заставил их вздрогнуть. Солнце уже заходило! Сколько же времени просидели они так, настолько отказавшись от надежды, что даже забыли самую жизнь? И какие грезы преследовали их в этой неподвижной молчаливости? Увы! Одна и та же греза, в которой они не хотели признаться: греза смерти любовников, рядом друг с другом, после того как они оба поняли, что для их любви нет больше места в жизни.
С этих пор началось медленное восхождение вдвоем на Голгофу, теперь они знали, что, дойдя до ее вершины, они принесут в жертву свою любовь. Жюли подстерегала движения Мориса, его самые незначительные слова и старалась объяснить себе ими эту колеблющуюся душу. Вследствие этого она делала много неловкостей, всегда связанных с беспокойной нежностью. Когда она заставала Мориса мечтающим, с неопределенным выражением глаз, она думала: «Это он видит Клару, это он на нее смотрит». И тогда, вполне ясно отдавая себе отчет в том, что ее вопрос расхолодит молодого человека, она не могла удержаться, чтобы не спросить:
- О чем вы думаете, мой друг?
И неопределенный ответ Мориса - «ни о чем…» или: «о вас, моя дорогая» - усиливал ее подозрения.
В то время как она делала всевозможные усилия, что бы проследить за Морисом и удержать его, он начинал смотреть на свою любовь к ней, как на долг; известно уже, что ничто так не убивает любви, как подобное отношение. Он смотрел на нее для того, чтобы убедиться, что она красива и обворожительна. Она действительно была такою; достаточно было взглянуть на нее, услышать шепот обедающих в ресторане, когда любовники проходили по большому залу. Морис, понимавший теперь немножко немецкий язык, беспрестанно слышал это восклицание «Bildschön!…» (хороша, как картина!)
«Эти немцы правы, - думал он. - Жюли красива, гораздо красивее Клары. Но, что мне до этого? Я равнодушен теперь к ее красоте, как к изящному портрету. Во мне уже нет страсти к ней. Я люблю в ней воспоминание и я ей благодарен, вот и все».
В этой мрачной жизни отречения между ними уже вставал страшный признак приближающегося кризиса: это затишье, которое предвещает близкую грозу. Им уже тяжело было оставаться вдвоем, подыскивать слова для разговора, помимо тех, которые непрестанно занимали их мысли, но о которых надо было молчать. Слова не выходили из судорожно сжатого горла… Они стали избегать уединения, уходили из дому. Вне дома на деревенских дорогах, на лесных тропинках, они заняты были ходьбой и это устраняло разговоры. Они участили свои экскурсии; они ходили, как приговоренные к смерти; утром оставляли Кронберг и возвращались туда почти ночью.
Таким образом, они ознакомились со всеми хорошенькими уголками окрестностей, с горными вершинами Таунуса. Это вовсе не крупные горы, никакое препятствие не затрудняет подъема на них. Самая высокая Большой Фельдберг имеет только тысячу метров высоты; она имеет вид огромного шара с срезанной верхушкой, на которой выстроена гостиница для путешественников, с бельведером, откуда расстилается прекрасный вид почти на всю страну. От Кронберга до этой вершины три часа ходьбы. Морис предложил отправиться в карете. Но Жюли отказалась; несколько десятков километров не пугают ее, говорила она. Действительно, она охотно соглашалась на утомительный день, около своего возлюбленного, в лесной чаще или перед этим необъятным горизонтом, где, как ей казалось, их груди дышать вольнее.
Когда они собрались уходить, в это туманное утро, освеженное ночным дождем, пришел курьер и вместе с газетами принес письмо из Парижа для «М-mе Морис Артуа». Это было короткое, холодное письмо от Эскье, без малейшего намека на Мориса. Он предупреждал только Жюли, что из Люксембурга приходят плохие вести. Доктора запретили всякую работу Антуану Сюржер и напрасно старались уговорить его вернуться в Париж. Она должна быть готова приехать по первой же телеграмме.
«Наши друзья здоровы, - кончал Эскье. - Клара чувствует себя несколько утомленной; надеюсь, что это скоро пройдет».
Это письмо обеспокоило ее. В то время, как они подымались рядом друг с другом, по лесной тропинке Кенигштейна, чтобы выйти на дорогу Фельдберга, Морис думал: «Она скоро уедет. Я снова останусь один». И он удивлялся, что никакое душевное движение не ответило на эту мысль. Нет, он сам не знал, чего желает и тяжесть этого tete-a-tete была легче, чем страшное уединение. А она, бедная Жюли, говорила себе: «это кончено, это кончено… Я скоро с ним расстанусь… Прежнего я не вернула; он дальше от меня, чем прежде, и я должна с ним расстаться!…» Горячее желание вновь завладеть им в эти последние часы охватило ее. Она чувствовала, что это невозможно и необходимо.
Дорога, ведущая из Кенигштейна в Фельдберг, подымается сначала довольно круто; она углублена в красноватой земле, усеянной крупными каменьями, что затрудняет путь. Морис и Жюли подымались, держась за руки; они были довольны этим трудным подъемом, от которого у них занималось дыхание, что служило предлогом не разговаривать.