- Значит, вы предпочитаете сделаться его любовницей? - спросил аббат.
Слово ее укололо. Она выпрямилась.
- Я скажу ему!
Сдерживаемые до сих пор слезы брызнули из ее глаз; они текли крупными каплями по ее лицу; она зарыдала. Аббат Гюгэ подошел к ней и перед этим горем не находил иных слов, кроме:
- Дочь моя! Дорогая дочь моя!
Когда она несколько успокоилась, он спросил:
- Хотите, я дам вам отпущение, чтоб укрепить вас?
Она сквозь слезы произнесла «да»; шатаясь, опустилась она на колени на prie-Dieu[1]
), стоявшую около алькова. Аббат сел около нее.- Я должна исповедаться? - произнесла она.
- Нет… Ведь вы ни в чем особенном не можете признаться мне, кроме тех обыкновенных человеческих слабостей, о которых вы говорили, не правда ли?
- Да, отец мой…
- Итак, дочь моя, помолитесь, а я вам дам отпущение от грехов.
Они вместе стали произносить латинские молитвы, - он, своим привычным голосом священника, она, прерывая свои слова слезами и с такой тяжестью на сердце, которая, как ей казалось, никогда не спадет с него… Потом она встала. Несколько времени она вытирала слезы перед гравюрой религиозного содержания, висевшей над prie-Dieu, стекло которой отражало ее лицо.
Священник, чтобы дать ей время оправиться, сел за свое бюро и сделал вид, что пишет. Когда она застегнула свою накидку, завязала вуалетку, она подошла к нему и торопливо произнесла:
- До свидания…
- До скорого свидания, милая барыня. Мой почтительный поклон всем вашим…
Они пожали друг другу руки. В то время как аббат, оставшись в своей натопленной комнате, невольно перестал писать и задумался, он был убежден в скором падении этой женщины и убеждение это было основано на многих бывших примерах.
В таком случае к чему же эти разговоры, эти слезы, эта искренняя и жестокая комедия раскаяний и твердых намерений?
А между тем молодая женщина, не останавливаясь, прошла ризницу и капеллу и, подходя к дверям церкви, садясь в свою карету, почувствовала облегчение, как после кошмара, при мысли, что она вышла из стен этого монастыря и из-под влияния этого аббата. Однако она все-таки еще имела твердое намерение сдержать свое обещание и истерзать себе душу, удалив любимого человека…
О, как непонятны и смутны даже самые искренние человеческие сердца!
II
Карета уже проезжала по Европейскому мосту, освещенному колеблющимся желтоватым отблеском фонарей станции Сент-Лазар, когда она заметила, что слишком взволнована для того, чтобы вернуться домой в таком виде, с распухшими глазами и горевшими от слез щеками. Опустив переднее стекло, она сказала кучеру:
- Поезжай к Морери, Оперная площадь.
Она вспомнила, что дома у нее вышли все маленькие итальянские мясные пирожки. Жюли Сюржер была весьма сведущей хозяйкой дома, одной из тех, которые знают обязанности своих слуг лучше чем они сами. Она была слишком ленива для умственных занятий, светские разговоры смущали и утомляли ее, она охотнее посвящала свое время мелким домашним заботам и делам, в которых достигла совершенства, исполняя их охотно и просто.
Карета повернула на Лондонскую улицу, пересекая площадь Св. Троицы. Здесь пришлось ехать шагом, так как скопилась масса экипажей, кучер даже должен был ненадолго приостановить лошадей, как раз на том месте, где вывеска на одном из домов гласила: Парижский и Люксембургский банк. Жюли прожила здесь двадцать два года своей супружеский жизни. Теперь директора переселились на Ваграмскую площадь, а здесь остались только служащие в банке. Карета тронулась шагом. Сквозь мокрые стекла г-жа Сюржер смотрела на Париж, интересный в дождливые дни.
За последние месяцы, когда ей приходилось почти ежедневно выезжать вдвоем с Морисом, он научил ее наблюдать эту живую, поучительную картину парижской жизни, и со времени этих прогулок не было уголка, улицы, дома, которые не напоминали бы ей слов молодого человека, между тем, как прежде она совершенно равнодушно проезжала мимо, как бы не замечая их. В данную минуту ей казалось, что все это она видит глазами Мориса. Более живой ум Мориса вполне овладел ее умом. Город и жизнь казались ей теперь иными, более интересными, чем когда-либо; теперь для нее во всем было более новизны и прелести чем даже тогда, когда ее, еще маленькую девочку, в первый раз вывезли из ее родного Берри. Теперь она в каждой вещи видела своего дорогого друга, своего Мориса. В каждом ее поступке сквозила нежность к нему. Как много очарования было в этом подчинении чувству, в первый раз овладевшему ее чистым, любящим сердцем!
Она погрузилась в воспоминания об этих прогулках вдвоем, когда вдруг, как стрела в ее мыслях, мелькнуло только что данное обещание. Вот она уже забыла его, снова охваченная жизнью и любовью, едва переступив порог общины сестер Редемптористок.
«Я обещала это, я обещала расстаться с ним, удалить его. Но это ужасно! Дорогой мой, он такой нервный, так близко принимает все к сердцу!… И зачем же его гнать, зачем?…»
Ей пришли в голову доводы, которыми Морис будет стараться победить ее сопротивление.