Читаем Осеннее равноденствие. Час судьбы полностью

Я повернул в обратную сторону, шел будто слепец, задевая за людей и уличные фонари, потом чья-то рука как будто дернула меня за полу, и я нырнул в узкую дверь на Татарской улице, обеими руками ухватился за залитый пивом прилавок и попросил:

— Сто грамм… из этой… — ткнул я пальцем в бутылку водки.

Выпил, огляделся и лишь теперь увидел за столиком коллегу из редакции, помятого человечка.


«Ах, брат мой…»

Маленький листочек с несколькими словами, выведенными в раздражении, падает в картонную коробку. Саулюс Йотаута швыряет его, как в печку, — пускай сгорит, чтоб не обжигал, хотя знает, что раскрытую книгу прошлого — эту книгу — не разорвешь, не рассыплешь белыми страницами по полу и не перешагнешь через них.

«Где моя папка, карандаши?» — эта мысль лишь мелькнула у Саулюса, потому что рука опять достает из коробки конверт, такой пухлый и тяжелый, что даже страшно посмотреть, что скрывается в нем. Сидит, а перед глазами из серой мглы выплывают лица, приближаются на расстояние протянутой руки и снова исчезают. Лица отца, матери, братьев… Знакомые лица, которые были, которых нет и никогда не будет… Лица, лица…

«Где мои карандаши и бумага?» — снова мелькает у Саулюса, он озирается, но видит, что в руке держит белый конверт. Что таится в нем?

Саулюс торопливо листает старые письма и записные книжки, странички, исписанные в послевоенные годы, соединенные скрепками листки. Читает все подряд, пока не чувствует, что не может больше, не в силах. История брата Людвикаса — может, не его, а другого человека, про которую он читал в книгах, видел в «Гернике» Пикассо, слышал в концертных залах, когда исполняли Девятую симфонию Бетховена, — плывет перед глазами, плывет…

На поворотах взвизгивали тормоза, грузовик накренялся, и Людвикасу казалось, что, засни он хоть на миг, сразу перелетит через борт, шмякнется о серый утес или полетит вниз головой в ущелье. От пыли и ветра саднило в глазах. Заснуть бы хоть на несколько минут! Хоть бы мотор поломался, хоть бы шину спустило… Только бы поспать… Он изо всех сил боролся со сном и усталостью. Время от времени его бил озноб, он уже не чувствовал своих рук, хотя и держался, отчаянно уцепившись за скамью, на которой сидел. Когда они спустились в долину, взошло солнце. Теплые лучи ласкали лицо, руки, тепло заструилось по всему телу. Дорога здесь была прямой и ровной, и Людвикас заснул, облокотясь на колени.

Грузовик резко затормозил, он ударился спиной о кабину, покачнулся, протер глаза и долго не мог понять, что же случилось.

Солнце было уже высоко.

— Pueblo de Santa Maria![11] — крикнул водитель, высунув голову из окошка кабины.

— Santa Maria? — спросил Людвикас.

— Rapido![12] Живее поворачивайся, — сердился водитель.

Он выскочил из кузова, пошатнулся, едва не упал. Ныли онемевшие ноги, болело все тело, голова кружилась.

Грузовик умчался по пустой деревенской улице. Когда осела пыль, Людвикас огляделся. Под зеленым оливковым деревом блестела вода. Стекавшая с гор вода брызгала из деревянного лотка на плоский камень и струилась в канавке вдоль дороги. Вода была холодной и чистой. Он вымыл руки, лицо, напился из пригоршней и вытерся платком. Дремота пропала, прояснилось в глазах.

Он шагал размашисто, поглядывая на обе стороны единственной улицы, застроенной убогими домишками. Было пусто и тихо, нигде ни души — лишь изредка шевельнется занавеска на окне, мелькнет беспокойное женское лицо.

На деревенской площади над дверью двухэтажного дома утренний ветерок развевал красный флаг. Прислонясь к стене, стоял часовой.

— Salud, camarada![13]

— Salud! Los papeles![14]

Часовой долго смотрит на серый листок, его пухлые потрескавшиеся губы шевелятся; наконец он решается произнести фамилию:

— Йо-тау-та… Людвикас. Es justo?[15]

— Es justo, camarada.

Часовой улыбается, отходит в сторону, и Людвикас Йотаута грузным шагом поднимается по каменной лестнице. В маленькой передней высокий мужчина с пистолетом на поясе снова требует документы, потом держа их в руке, отводит к комиссару.

— С фронта? — спрашивает комиссар.

Спустя два дня — занятия. Людвикасу, не владевшему испанским, они почти непонятны; другое дело полевые учения. То занятия, то учения — и так целый день.

Вечером деревня оживает. По улице катит высокая двухколесная повозка, старик ведет ослика, груженного связками хвороста, из двора во двор бродят женщины в черном. Шумно и в единственной таверне деревни: за столиками сидят крестьяне, но больше всего здесь товарищей Людвикаса, курсантов.

Однажды Людвикас заглянул в крохотную лавчонку, потом привык наведываться в нее каждый вечер. Что влекло его? Наверное, сам хозяин лавчонки — человек на шестом десятке, в черном берете, с красным платочком, торчащим из кармашка рубашки. Усталое, морщинистое лицо, спокойные, чуть печальные глаза говорили о том, что жизнь не баловала его.

— Интернационалист? — спросил он Людвикаса, положив газету на прилавок.

— Из Литвы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже