Мамка сначала шепталась с отцом. Хотя сама не раз выговаривала мне, что в присутствии посторонних шептаться неприлично. Мало того, она еще позвонила тете Жанне. А это уж совсем скверно. И мне все стало ясно.
— Я согласна, но с условием, — на всякий случай тут же дала я им понять, что козни не пройдут, — что купите мне два мороженых. Клубничное и шоколадное с орехами. И я их съем на улице.
Это я нарочно так сказала. Какие же родители согласятся? Вот я и сказала. А то придумали — в такой день и по музеям!
— Вечно ты со своим мороженым, — сморщилась мамка.
— С каким-таким своим? — возмутилась я. — Нету у меня ничего. Вот если купите, тогда да. А пока и говорить не о чем, — резонно, кажется, возразила я.
— Соображение не лишено логики, — хмыкнул отец.
И подмигнул мне. Он тоже не любитель таких походов. Но только знаю я его, изменщика, мамка уговорит.
— Тебе бы, конечно, пивом лучше надуться. А духовная пища? А долг перед ребенком? — завелась мамка.
Она бы еще долго нам нервы мотала, но тут пришла тетя Жанна.
И они принялись обсуждать эту самую духовную пищу. Ужас какой-то.
Мамка настаивала на искусстве Востока.
Тетя Жанна уверяла, что «похавать культурки» не худо бы на лоне модернизма.
Даже отец и тот нес какую-то чушь о традициях и преемственности поколений.
Не упомнишь всего, что они там городили.
Я смотрела в окно. Каждый раз, когда съезжал с горки Димон, у меня прямо пальцы на ногах поджимались. Вот бы он врезался… Или в него…
А бодяга о духовной пище не прекращалась.
Мамка трелью выводила: «Ре-рих».
Тетя Жана как в барабан долбила: «Кан-дин-ский».
Отец твердо держался питательности русского искусства.
Но тут пришла на горку мать Димастого и повела его домой. Димка упирался и получал по затылку. И было его почему-то жалко.
Лишали нас детства, гады, вот чего, подумала я. Повернулась к этим трем взрослым недоумкам и, может быть в грубоватой форме, но заявила:
— Ну не знаю, чем вы там будете питаться, а я уже сыта.
НЕБОЛЬШОЙ ШАНС
— Дождешься ты у меня, — заверяю я. — Попомни мое слово, дождешься.
— Ну, пойди и сам посмотри, — говорит он. — Что я, обманываю?
Я иду к телефону, отложив газету.
Он, полон возмущения, тащится сзади. Сопит. Ремешки сандалий клацают по паркету.
Я поднимаю телефонную трубку. Гудка там действительно нет. Зато есть щелчки — словно периодически страстно чмокают в ухо. А с утра был гудок.
— Сандали застегни, — говорю я, опуская трубку. Бог с ним, переживем этот день без звонков. — И не шаркай подошвами, не старик еще, кажется.
Он сгибается над застежками, что-то ворча. Что-то вроде: кажется креститься надо. Нахватался уже где-то, поросенок.
— Ну? Как же это телефон дошел до жизни такой? Кто ему помог? Прошу высказываться, — открываю я прения.
Ремешок напрочь отказывается пролезать в металлическую блестящую скобочку, куда он уже пролезал раз двести. Спокойно пролезал. Пока не связался с телефоном с трубочкой набекрень.
— Да прямо вот всегда так! — не выдерживает он и топает ногой. — Как нарочно!
— Как назло! — подхватываю я. — И еще: прямо чудеса! Прямо наваждение! Или: вы просто не поверите!
Указательный палец ползет вдоль носа, возвращается обратно.
— Это называется усы и шпага, — комментирую я.
— Какая шпага? — живо интересуется он, грациозно вытирая палец о штанину.
— Доиграешься ты у меня, — говорю я. — Попомни мое слово, дождешься. Доиграешься и достукаешься.
— Пожевать бы чего, — по-мужицки басит он, цитируя меня, но уже со своей интонацией.
— А ты приготовил? — цитирую я его мать, но уже с моей интонацией.
— Тс-с, — делает он зверскую рожу. — Кто-то попался в капкан!
Мы крадемся в кухню.
Ощипать дичь и поджарить на вертеле — дело одной минуты для опытных следопытов. Тем более, что курица еще с утра оставлена нам на сковороде.
«Пожевав», вяло дискутируем по поводу мытья посуды.
— Чегой-то опять я? — вопрошает он. — Я вчера после завтрака мыл.
— А я вчера — после ужина.
— Я не видел, я уже спал. Так что ничего не знаю.
— Незнание закона не освобождает от ответственности. И вообще, я смотрю, ты мне скоро на шею сядешь.
Он смотрит на мою шею. Потом на грязную посуду. Нехотя сползает со стула… и стремительно скрывается в туалете.
— Даю пять минут! — ору я под дверью. — Учти, ты в доме не один!
— Ой, чего-то у меня с животом, — доносится из кабины задумчивое рассуждение вслух.
И вдобавок — бабушкина уже фраза:
— Боже упаси… Захворает ребенок…
Это уже серьезная заявка на продолжительное дуракаваляние. И пока я собираю со стола посуду, составляю ее в раковину, убираю остатки обеда в холодильник, привычные слова ложатся на мелодию:
— Ты дождешься у меня, ох ты дождешься у меня…
И т. д.
— Фронт работ тебе приготовлен, — кричу я. — Время истекает. Даю отсчет. Раз. Два. Три.
И выключаю свет. Вопящей пулей он вылетает из темноты.
— Милости прошу, — говорю я, перехватывая его и подталкивая в сторону раковины.
Невыносимое шарканье! Я подозреваю, что у раковины он финишировал уже без подошв.