Мне было девятнадцать лет. Мне было девятнадцать! Тот, кто жил по-настоящему, знает, что это такое. Мне так все было любопытно. Странно, удивительно и интересно. И все происходящее воспринималось, как приглашение к открытию тайны.
Поезд привез меня в Череповец. Он мог привезти меня еще куда-нибудь. Ну, куда хотите… Но он почему-то привез меня в Череповец. Это там, где Вологда-гда.
Я первый раз была в Череповце. Мне ужасно нравилось слово «была». Оно придавало моей жизни весомость прошлого.
Ах, какой день был в Череповце. Такого в Москве не дождешься. Очень жаль, что в Москве такого не дождешься. Правда, жаль. Такого снега и такого солнце нет.
Снег, замешанный на солнце, покрывал Череповец пышным безе с хрустящей корочкой, над которой искусно размещались шоколадно-добротные древние дома и хрупкие бисквитные храмы…
— Девушка, можно вас спросить?
Я обернулась. Зная, что увижу в глазах незнакомца. Увижу разочарование. Увы, с недавних пор мне стало ясно, что красотой мне пока не блистать. Ах, не блистать…
Но и этот солдатик, лопоухий, стриженый, был такой простой-простой и незаметный, словно занесенный куст при дороге. Занесенный, но не засыпанный, не спрятанный в сугробе.
И никакого разочарования в его глазах я не увидела. Наоборот, облегчение. Оттого, что я пока не красавица. А такая же — простая и незаметная. И мы оба знали, как пользоваться в жизни этой незаметностью, пусть у нас были и другие тайны. Но эта тайна нас объединяла.
— Как тебя зовут-то? — спросил он так, словно мы давным-давно познакомились, но долго не виделись, и он успел позабыть мое имя.
— Света, — сказала я. — А тебя- Петя?
— Нет, это папаню так звали. А меня…
— А я тебя буду звать Петрович, — почему-то поспешила перебить его я, хватаясь за мою почти угадку, как за счастливую находку, как за серебряный полтинник, вмороженный в лед под ногами.
— Тут, понимаешь, Светк, дело такое. Маманя ко мне приехала, деловито пояснил Петрович. И был он весь основательный и рассудительный, как председатель крепкого колхоза. — И уж больно ей охота увидеть, что девчонка у меня знакомая есть. Городская, — почему-то вполголоса добавил он, оглянулся и покраснел. Всем лицом, ушами и шеей.
И я конечно же поняла, что никакой знакомой девчонки у него нет. Городской. И я тоже покраснела. И он тоже понял, что у меня нет знакомого парня.
— Пошли, — выпалила я и очень решительно взяла его под руку, ощущая всю негнущуюся колючую грубость его шинели.
— Да никуда идти и не надо, — сказал он. — Вот она, моя маманя.
Я обернулась испуганно. Метрах в пяти от нас, на заснеженной скамеечке сидела старушка. Вернее, она сидела на спинке скамеечки, примостившись, как птичка, так много снегу было в этом Череповце. И из этого снега глядели на меня, на нас блекло-голубые глаза, глядели с любовью, заволакиваясь слезами нежности, отчего весь мир терял резкость очертаний, погружаясь в ласку и милосердие.
Но вот старушка сморгнула, меняя декорации. И на меня строго и оценивающе посмотрела Мать. Она смотрела на меня как на Невесту, и я ощущала стыдливость (потупленный взор) и слышала легкий шелест фаты на плечах и колокольный звон и скрипуче-протяженое из полумрака, озаренного густым желтым свечным огнем: «Господи, помилуй мя!». Особенно трогало меня это «мя». Я чуть не расплакалась…
Но следующий взор ее уколол меня и испугал. На меня смотрела Женщина. Смотрела с ревностью… Я застыла, как при встрече с большой незнакомой собакой. Меня обнюхивали. Я затаила дыхание. Хоть бы кто-нибудь пришел на помощь, хоть бы кто-нибудь…
Петрович кашлянул. Сухо и слабо разнесся звук этот над хрустким снегом в далеком Череповце, отзываясь эхом в той деревне, где ждали старушку соседки («И так я вам скажу, деушки, совсем мой-то мужчина стал, да видный! От девок отбою нет!». — «Ох, испортят его городские-то шалавы!»). И за что они меня так невзлюбили?
— Ну, мамань, пойдем мы, — затоптался на месте Петрович.
— На танцы! — вдруг озорно сказала старушка. — Ну, ступайте, ступайте, дело-то молодое…
И она пригорюнилась, вспоминая свое старое молодое дело.
Я торопливо ткнула рукой куда-то в колючее шинельное, и мы пошли. Чуть не побежали. Я едва поспевала за Петровичем, за его молодым делом-телом.
А когда мы забежали за какой-то домик с пронзительно-зелеными наличниками, Петрович резко остановился и чуть ли не оттолкнул меня. Мне показалось, что я противна ему. И всю жизнь была противна. Омерзительна и ненавистна.
— Ну, все! — почему-то злобно выдохнул он с облачком пара, улетевшего вверх, к голубым-голубым небесам.
— Все? — спросила я, прислушиваясь к собственному голосу, и ничего не слыша.
Петрович стремительно развернулся и побежал, путаясь в полах шинели.
Бежал солдатик с поля боя. Оставив врага смертельно раненым, и немилосердно недобитым. Уродливые армейские башмаки копытами грубого животного впивались в снег. Снег жалобно вскрикивал. Так мучителен был этот звук. И так пронзительно-зелены были наличники дома, у которого меня бросили. Бросили впервые в жизни.