Он объявился в конце февраля, уверенный в себе, энергичный, целиком поглощенный одним. Епифаний стал землевладельцем.
В одной из срединных наших областей, в глухой деревушке куплена была им изба. Довольно крепкая, по его словам, хоть и требующая известного ремонта. Имелся при ней и клок земли.
Надобно было видеть, с каким нетерпением ждал он окончания зимней поры, схода снегов, устоявшихся дорог… Нетерпение проступало во всем его облике, когда он слушал, словно заново, наши речи. Он оставил свою иронию и полемический задор, и даже ближайшие друзья, поверяя ему думы, наталкивались на нежелание не только сочувствовать, но и просто понимать.
К середине весны он свернул все дела в столице, частью совсем вычеркнув их из своей жизни, частью перевалив на плечи супруги своей Адели, многотерпеливой Адели. И вновь бесшумно исчез.
Ныне, когда толпы горожан, кляня свою недальновидность, жадно рыщут в ближних и дальних весях в поисках хоть хибары на каменистом утесе, но встречают лишь лукавость пейзан, решение Епифания не вызывает ни осуждения, ни даже малой доли критики. Тогда же, в предчувствии великих изменений, мы словно завороженные следили за искрящимся и буйным, словно веселящее шампанское, потоком слухов, сплетен и новостей. И ждали, что вот-вот…. И немало дивились поступку товарища.
Летом Епифаний вернулся в столицу. Позвонил немногим, весьма сухо осведомился о своих делах, довольно равнодушно выслушал ответы. Уклоняясь, в свою очередь, от расспросов о существовании его анахоретом. В течение двух дней он прервал все нити, связующие его с городской жизнью, и отбыл в деревню. Забрав трехлетнего сына и супругу свою Адель, опечаленную Адель.
И несколько лет не было о нем ни слуху, ни духу. Городскую квартиру свою он сдал незнакомым людям, и когда кто-нибудь из нас звонил, надеясь на внезапное его появление, чужой голос бесстрастно отвечал: «Их нет. И скоро не обещали». И тихое, дурманящее, как наркоз забвение постепенно стирало имя Епифания из бесед наших.
Но однажды летом я, хоть и не принадлежал к числу тех, с кем Епифаний во времена былые делился сокровенным, именно я получил от него краткое послание, записку с приглашением посетить его и с обстоятельным описанием маршрута.
Не скрою, лестно было оказаться единственным, удостоенным такой чести. И вновь имя Епифания всплыло за нашим столом, уже далеко не столь праздничным, а сотрясаемым отголосками всех тех катаклизмов, что подобно затяжным дождям, не покидали нас, лишь усиливаясь.
И уже в дверях я кивал головой, выслушивая все вопросы, которые передавали самые умные из нас Епифанию, полагая, что уж он-то, вдали от суеты, разрешил недюжинным умом своим немало.
Руководствуясь наставлениями его записки, я довольно легко проделал путь мой, последовательно меняя поезд на автобус, а последний — на собственные ноги. Я не знал, что привезти Епифанию, и потому рюкзак мой был легок, содержа лишь гостинцы для его сына, да только что вышедший стихотворный сборник наших общих приятелей. И купленные в складчину французские духи для Адели, для незабываемой нами Адели.
Изба его стояла на краю деревни, на юру. Дальше тянулось кустистое, не запаханное поле, упираясь где-то на горизонте в темную полосу леса. Пейзаж этот отчего-то опечалил меня своею пустотою. И дом, бревенчатый, серый, кое-где замшелый, с чуть подсевшими нижними венцами, никак не отвечал моему ожиданию безмятежное обители.
Епифаний, нимало внешне не изменившийся, довольно холодно отнесся к сборнику и автографам авторов. Открыв наугад посередине и прочитав несколько строк, он отбросил книжечку на широкую, прочно стоящую кровать с лоскутным одеялом. Больше живости к подаркам проявил его наследник, Митя, крепкий и бойкий мальчик, в котором с трудом угадывался некогда задумчивый златокудрый херувим. Адели, долгожданной Адели не было, она уехала, как кратко мне пояснили, в близлежащий город за покупками.
Обменявшись малозначащими фразами о здоровье, знакомых и проч., мы ненадолго замолчали, наблюдая за мальчиком, увлеченным привезенными игрушками. Затем Епифаний предложил мне пройти в огород. Мы вышли из избы.
Обведенный невысоким и редким дощатым забором, участок соток в восемь был покрыт грядками различной и странной конфигурации, в которой за буйной, покрывающей их зеленью, с трудом, но угадывались буквы. Епифаний вел меня среди посадок, любовно осматривая дела рук своих, на ходу что-то подправляя, что-то выдергивая.
— Знаешь ли ты, — вдруг остановившись и оборотясь ко мне, спросил он, — что значит собрать урожай?
И сам ответил:
— Это значит рано-рано утром выйти к росной земле, встать на колени, тихонько постучать в нее и смиренно просить: «Я кушать хочу».
Я решил, что настало время для тех вопросов, что вез я с собой, с трудом удерживая их в памяти. И некогда близкие Епифанию люди спросили его моими устами. Но не было им ответа. Он лишь поморщился с досадою и сказал: