— Простите, Алексей Кирьянович,— просто сказал он.— Я и сам не знаю, что со мною творится. Когда-нибудь я, может быть, вам все расскажу. Помордовала меня жизнь...
Я пожал ему руку:
— Ничего, Алеша, ничего. Все в порядке.
Так ли уж в порядке? Вчера, когда я под вечер шел с почты, Серега догнал меня. Зашагал рядом, сосредоточенно глядя себе под ноги, непривычно серьезный и молчаливый.
— О чем задумался, детина? — пошутил я.
Он шутливого тона не поддержал. Вдруг попросил:
— Вот бы вам с Алешкой потолковать, Алексей Кирьянович. Пусть не злится на меня. Глупость все. Никакой я ему не соперник.
— Не понимаю? О чем это?
— Не о чем, а ком. Об Анюте. Только зря он это подумал. Поговорите с ним, а?
— Да разве в таких делах возможен посредник? Взяли б да объяснились, что же тут такого?
— Вы еще его характера не знаете.
Я пообещал:
— Ладно, попробую при случае.
Но самым удивительным и для меня неожиданным был разговор с бригадиром. Вообще-то Лукин не из тех, кто станет смущаться, если ему что-нибудь нужно сказать; а тут, замечаю, ходит вокруг меня, поглядывает и все норовит выбрать удобный момент, чтобы начать разговор.
Да ты что все с подходом? — говорю.— Выкладывай, чего смущаешься?
Он растерянно улыбнулся.
— Дивное дело, понимаешь. Все люди, согласно науке, от обезьяны произошли. А я, надо думать, от бурундука?
— Как это? — рассмеялся я.
— А вот так. Как придет осень, просыпается во мне окаянный заготовительный инстинкт. Зиму — весну вкалываю где-нибудь за тыщи верст от дома — хоть бы что. Даже в голову ничего этакого не приходит. Летом уж и говорить нечего: лето — пора бродяжья. А пожелтел лист — тянет домой, как магнитом, что хочешь делай. Как же так, думаю? Маруся моя там сейчас надрывается, картошку копает, капусту в засол рубит, дрова заготавливает, а я тут разгуливаю, руки в брюки. Как падишах какой.
— А ты полагаешь,— хохочу я от души,— падишах — руки в брюки?
— Так должны быть для них какие-то льготы?
В самой манере изъясняться у Лукина всегда есть что-то от скрытой усмешки, и не только над другими: над самим собою. Но тут, вижу, ему не до этого. Мысли и заботы у него как нельзя более земные, семейные — по хозяйству. Вечерами он сочиняет своей Марусе длинные наставления, це-у — ценные указания, как он сам, посмеивась, называет свои письма. И на месяц-другой становится, по безжалостному определению Шершавого, «натуральным жмотом». Теперь его не соблазнишь субботним предложением «скинуться»: будет изъясняться междометиями, а в конце концов откажется. И пятеркой до получки у него не разживешься: все, мол, до копейки домой отослал!
Даже в кино Лукин старается теперь ходить реже.
— Кино да вино — разоренье одно,— шутит он, но чувствуется, что ему самому неловко от этих шуток. Подбивает ребят взять телевизор в рассрочку.
— Н-ну, бригадир, н-ну, скупой рыцарь! — удивляется Борис.
А Лукин и сам себе не мил из-за этого. Кается мне вечерами, когда, кроме нас двоих, никого в бараке:
— Вот, понимаешь, презираю себя. Нерабочее это качество, непролетарское: мордастый собственник так и прет из меня. Атавизм, должно быть.
И косится на меня выжидательно.
— Да какой там атавизм, — возражаю я. — Этот атавизм каждому семьянину знаком. Ребята вон говорят, у тебя куча детей?
Отмахивается. Я замечаю, что в последние дни он вообще стал часто уходить в себя. Очевидно, в нашем с ним возрасте длительные разлуки с семьями противопоказаны. На психику действуют.
— Прежде люди проще жили,— философствует он.— Переехать из города в город — целое чепэ. Не видеть жену полгода — наказание. А рассуждений, что вот тут «климат», а там «не климат», — такого, по-моему, вообще не знавали. Нет, ну верно: ты слыхал когда от отца, что, мол, переехать надо, климат неподходящий?.. То-то и есть! Прочно сидели на земле. Капитально.
— Так ты что, одобряешь это или осуждаешь? — уточнил Борис.
— И одобряю. И осуждаю. В каждом деле, друг мой ситцевый, всегда две стороны. С одной — хорошо, что человек освободился от цепей недвижимости. Ото всех этих домишек со ставнями, амбаров да свинарников. Увидел наконец-то, что и за окнами мир тоже есть. А с другой,— что же хорошего в вечном бродяжничестве? — И добавляет с убежденностью:— Чтобы место обжить и полюбить, к нему прежде сердцем прикипеть надо!
— Старомодное представление,— возражает Борис.
Но бригадир отмахивается: что ты в этом понимаешь?
— Не-ет, вот вы дайте мне власть,— говорит он,— я бы такой указ выпустил: строитель ты, мореплаватель или, например, геолог, а родное гнездо изволь на постоянном месте вить. Рыба — дура, у нее, кроме слепого инстинкта, вообще ничего, а и она, глядите, ищет нерестилище. Место, откуда начиналась. Десять морей проплывет, тыщу опасностей преодолеет, а найдет горловину своей речушки.
Снова умолкает. Потом говорит:
— Опять же птицу возьмите. Я недавно читал, что есть такая пичуга, в ней восемь граммов весу, а она через три моря перелетает, через всю Европу, чтоб только добраться до того места, где ей от предков положено гнездо вить.
— Да к чему, к чему ты все это?