Читаем Осенние дожди полностью

— А к тому, что если каждому станет всё перекати-поле, кто же землю украшать будет? Кто детишкам скажет: «Вот этот бугорок — самый для вас дорогой изо всех на земле пространств. Костьми лягте, а врагу его не отдавайте».

Я осторожно разглядываю его и впервые думаю, что, в сущности, это уже старый человек. Старый и, наверное, долго холостяковавший. Только долгое холостяцкое одиночество приучает мужчину к такой щепетильной аккуратности во всем. Вылинявшая рубашка на Лукине — любо-дорого глядеть, как чиста. Все пуговицы на месте, носовой платок отутюжен, в носки «праздничных» ботинок можно смотреться, как в зеркало.

Сразу видно, не привык человек, чтобы кто-нибудь другой о нем заботился. У него на этот счет взгляды твердые: будь ты хоть семь раз академиком, а если ботинок себе почистить, электробритву собрать-разобрать, выключатель в комнате исправить не можешь,— какой же ты мужчина? Академического от тебя никто не заберет: честь и хвала тебе. Но ведь это для других. Для общества или даже для всего человечества. А личные уменья — самому себе.

Я все чаще задумываюсь над тем, что до сих пор ничего толком-то не знаю о бригадире. Попросить его рассказать о себе, кто ты и что ты, Лукин еще, гляди, обидится.

Но он вдруг сам заговорил, когда мы остались в бараке вдвоем. Причем заговорил смущенно и так, будто продолжал прерванный разговор:

— А в судьбу ты веришь, Кирьяныч?

Я отшутился в том смысле, что, мол, верю в пределах известной пословицы: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет». А он снял с рукава какую-то пылинку, помолчал, подумал и убежденно сказал:

— А вот я верю. Меня, Кирьяныч, жизнь в одночасье так обкрутила, что сразу все в другую сторону пошло. Понимаешь, глазом моргнуть не успел.

— Слыхал, ты всю войну провоевал? — спросил я.

— Ну, не день в день, конечно. Госпиталь, переформирование. А что?

— Ничего, к слову пришлось.

— Я вот демобилизовался в сорок пятом,— продолжал он после паузы,— куда ехать, как не к себе, на Дон? Городишко у нас хоть и неказистый, не столица, второго такого нет на земле, это я точно тебе говорю. Что речка, глянешь, что луга-поля кругом, а уж про сады и говорить нечего: море. И война их не извела. Как весь город зальет по весне белым цветом — сердце заходится, веришь?

Ну, приехал, у других — трофеи, а у меня всего-то богатства — усы да немецкая табакерка с голыми богинями на крышке. Я ее у одного нашего солдата по старшинскому своему праву отобрал, чтобы скабрезностей на перекурах не рассказывал. Блудливый был солдатишка.

Я молчу, слушаю. Лукин курит, невидяще глядя на огонек, и тоже молчит.

На улице мимо барака прошли девчата, поют:

На тебе сошелся клином

Белый свет...

Лукин послушал их, почему-то вздохнул:

— Надо жить начинать, а у меня, сам понимаешь, ни кола ни двора. Но строителю такая беда — полбеды. Нашел кем-то брошенную развалюху, как раз у дороги стояла, позвал на подмогу таких же фронтовиков, говорю: «Братцы, вы — мне, я — вам».— «О чем разговор? — отвечают.— Солдат солдату...»

Кой-какой домишко сладился. Живу. Жениться не тороплюсь, приглядываюсь. Тогда сразу после войны — помнишь? — наш мужской род в большой цене был. Бабенки: ходят под окнами, будто в собственное удовольствие поют: «Без тебя моя постель холодна», а мне до их песен, веришь, будто никакого дела.

— До этого кого-нибудь любил?

Он не отзывается. Весь ушел в себя. Опять молчит.

Я гляжу на него и думаю: как преображается человек, когда смотрит внутрь самого себя!

— Было дело. Девчонка одна — Наталья. Она в сорок первом меня на фронт провожала... Я тот вокзал, умирать буду, вспомню.

Он понял мой молчаливый вопрос. Сказал, глядя в пол, глухо:

— Погибла... В эшелоне, при эвакуации. Это я уже в сорок четвертом узнал. Удивительная была. Таких, наверное, больше никогда не родится.

И вот однажды, как раз к вечеру дело было, я с работы вернулся, кулеш себе варю,— стучится какая-то прохожая, не разгляжу — молодая ли, старая?

«Пусти, говорит, добрый казак, переночевать. Ноги дальше не идут».— «А откуда же, спрашиваю, они идут, ноги твои?» — «Из эвакуации. Где в вагоне, где по шпалам, как придется».

Оно, конечно, какой же казак я. А все же приятно. Да и усы к тому же.

Временами я не могу понять Лукина: то ли всерьез говорит человек, нашла на него такая минута, когда нужно выговориться, то ли это очередная его баечка?

«Отчего же не впустить,— продолжал он.— Входи, будь гостьей». Она и входит: что на ней, то и при ней — весь багаж в одном узелке. И вводит, понимаешь, трех пацанят — один другого меньше. Сопатые, замурзанные, только живые глазенки любопытством блестят. Я, веришь, даже ахнул: «Да где ж ты их понасобирала?» — спрашиваю. «В капусте, смеется, где еще?»

Сняла платок, гляжу, совсем молодая. Признается:

Перейти на страницу:

Все книги серии Новинки «Современника»

Похожие книги