Читаем Осенним днем в парке полностью

— …В Оресте были доброта и преданность, которых Леле так не хватало всю жизнь. Это не любовь-поединок, не любовь-подчинение, которой она бы не стерпела, как терпела я. Женственная натура Ореста нужна была Леле как воздух, как тепло, как солнце, а сам Орест — парадоксально, да? — становился при Леле больше мужчиной. Учился у нее тому, чем не владел сам, или, вернее, владел, но в малой степени. Широте ее взглядов, размаху души, если можно так выразиться. Орест, что ни говори, был артистичен, восприимчив…

— Но расчет все-таки был?

— Нет, — запротестовала Женя, — не расчет. Только не расчет. Он много зарабатывал сам, писал сценарии для научно-популярного кино. И очень ловко. Но душа его жаждала художественного творчества. И он любил Лелю.

— А будь она не знаменита?

— Ну, не знаю. Не уверена. Но он ее любил. Он был активно добрым, возил к ней докторов, доставал из-под земли лекарства, смешил ее. Я встретила Ореста осенью, в сырое, туманное утро — он бежал на рынок за цветами. «Когда Леля проснется и увидит в пасмурную погоду яркие цветы, ей будет не так тоскливо». Нет, мой Владимир Иванович был на такое неспособен…

Тут даже я дрогнула.

— Может, и правда любил? Вот была известная французская певица Пиаф, Эдит Пиаф, немолодая уже, некрасивая. А муж-мальчик любил ее за одаренность. Молодых смазливых девчонок, в сущности, много…

— Мне не везло в любви, — сказала Женя просто. — Никаких таких особенных чувств я ни у кого не вызывала. Леля считала, что я не умею за себя постоять. Но, — она развела руками, — я считаю, какая же это любовь, если за нее нужно бороться…

Мне стало совестно, что я заставляю уже немолодую женщину так раскрываться, «выкладываться». Я спросила:

— А Леля была верным другом, она умела дружить?

— Смотря как понимать, что такое дружба. Сестра считала, что Леля меня бесцеремонно эксплуатирует, ну, чисто в бытовом плане. Сестра посмеивалась всегда, что Леля мне редко подарки привозит. Но я так не считала. Разве дружба в этом? Леля давала мне возможность подниматься до себя, до своих интересов…

И только тут, спохватившись, что время уходит и что Орест действительно с минуты на минуту может появиться, я стала спрашивать о главном. Женя раньше упомянула о трагедии Лели: как она это понимает? Леля писала спекулятивно? Лакировала действительность? Я не представляла, как теперь, в наши дни, можно волноваться у Лелиных картин, хотя сама когда-то — не так уж давно — очень увлекалась ее произведениями. Считала их оптимистичными, масштабными. Я сказала:

— Мы так выросли за эти годы. Многое из того, что нравилось, теперь кажется фальшью…

Женя согласно кивнула головой. Я хотела понять:

— Она что, хотела дешевого успеха? Боялась правды?

— Правда не всегда бывает красивой…

— А по-вашему, надо рисовать красиво? — допытывалась я.

— Не то чтобы красиво, — ответила Женя, — и не то чтобы возвышенно… — Она подыскивала слово. — Но писать надо высоко, вот именно — высоко. Некрасивую правду я и сама вижу каждый день. А у Лели был размах…

— Но я все-таки за правду. Хотя не отрицаю, что размах в картинах Лели был…

Ах, эти волшебные краски, неистовость, праздничность! Эти веселые сюжеты, чуть-чуть слащавые… Я уже ломала голову над ними когда-то, то восхищаясь, то ужасаясь. Как они были неожиданно нарядны, ее сюжеты, смелы, невозможны в реальной жизни! Тогда и возник мой интерес к личности Лели. Может, я пристаю теперь к Жене с расспросами только лишь по старой памяти, по инерции сохраняя жгучий интерес, ища ответы на свои давние сомнения. Дело ведь, в сущности, не в Орике, а в Леле.

Я сказала это Жене, стараясь, чтобы она поняла, чем объясняется мое любопытство, настойчивость, даже бестактность.

Она мотнула головой.

— Я понимаю, иначе бы и разговаривать откровенно не стала…

— Надо ведь не просто изображать правду, надо уметь видеть правду.

— Леля любила успех, но она не притворялась, нет. Мы иногда спорили. Леля говорила так: «У меня бешеная интуиция. — И раздувала ноздри. — Если бы я была геологом, я чуяла бы ископаемые, нюхом». Такое чутье у нее было и на общественные явления. Ее очень ценили. Она умела угадать…

— И угодить, — уже дерзко сказала я.

— Она не угождала, — с болью сказала Женя. — Это получалось само собой. Я иногда говорила: «Леля, мне кажется, рисовать надо только свое, выстраданное, только свое выживет и пройдет проверку временем». А она смеялась. Даже не раздражалась, а смеялась надо мной… Леля не любила несчастных, слабых людей. Сама была сильная и изображать хотела сильное, яркое, героическое…

— Как это не вяжется с ее собственным образом жизни, с характером Орика…

Женя вздохнула:

— Все-таки с Ориком она была счастливее, чем одна.

— Кто знает…

— Я знаю, — твердо сказала Женя. — Я-то знаю… Леля часто дарила мне свои наброски, этюды. А иногда я сама подбирала клочки, которые она бросала. Есть такие зарисовки, такие интересные куски, совсем не те, что попадали на полотно. Но потом Орест все у меня забрал…

Я даже закричала:

— Зачем же вы отдали?

— Ну, как зачем? У него порядок — папки, шкафы. И все-таки больше прав, чем у меня.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Провинциал
Провинциал

Проза Владимира Кочетова интересна и поучительна тем, что запечатлела процесс становления сегодняшнего юношества. В ней — первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью (рассказ «Надежда Степановна»), с любовью (рассказ «Лилии над головой»), сложностью и драматизмом жизни (повесть «Как у Дунюшки на три думушки…», рассказ «Ночная охота»). Главный герой повести «Провинциал» — 13-летний Ваня Темин, страстно влюбленный в Москву, переживает драматические события в семье и выходит из них морально окрепшим. В повести «Как у Дунюшки на три думушки…» (премия журнала «Юность» за 1974 год) Митя Косолапов, студент третьего курса филфака, во время фольклорной экспедиции на берегах Терека, защищая честь своих сокурсниц, сталкивается с пьяным хулиганом. Последующий поворот событий заставляет его многое переосмыслить в жизни.

Владимир Павлович Кочетов

Советская классическая проза
Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза