Читаем Ошейник Жеводанского зверя полностью

В следующие дни я не отходил от Антуана, по странному предчувствию опасаясь подпускать к нему отца, который, храня презрение к нам обоим, не пытался заговорить с нами. Он молился, иногда про себя, но чаще вслух, и зычный голос его, ударяясь о камень стен нашей камеры, наполнял ее таинством латинских слов.

 – Прости, – шептал тогда Антуан, прижимаясь ко мне. – Прости, прости, прости...

 – И ты меня прости, – отвечал я, с трудом сдерживая слезы. – За то, что бросил, за то, что раньше не пришел...

 – Моей душе... в ад... предательство...

 – И сказано было, что Зверь придет на земли те и будет разорять их...

И тюремщики, приоткрывая окошко в двери, с почтением и благоговением внимали голосу отца. Сердце мое, ломаясь на куски, готово было, покорное, пасть к ногам его. Но... но сие означало бы еще одно предательство.

Как сложно, читаю и понимаю, что никогда не отыщу я слов, способных выразить все те чувства, которые испытал я, заключенный гневом де Ботерна в Сож. Я был преступником и не был. Я был предателем, пусть и не предавал сознательно. Я был еретиком и отступником, хоть вера моя оставалась крепка.

Я был человеком, я был слаб.

Выпускной-выпускной-выпускной. Последний путь и большая дорога, на которую вываливаются сонмища голодных до жизни и пьяных иллюзией всемогущества выпускников. Уже не школьники, уже взрослые, хотя и прежде-то они не считали себя детьми. Но выпускной – та граница, за которой «взрослость» почти официальна.

Что я помню? Молчаливое присутствие Тимура рядом, которое помогало мне держаться. Слезы старосты, перемежающиеся с писком по поводу поплывшей туши и съеденной помады. Толпы в девчачьем туалете, у единственного зеркала. Вальяжную директрису, которая прохаживалась по этажам, заглядывая в кабинеты, кивая головой – башня волос при этом умудрялась оставаться неподвижной. Помню классную. Помню родителей, чужих, празднично-нарядных, сбившихся в стадо, предводительствовал которому Степан Сергеич, директор местного гастронома, низкий, животастый, с соломенными усами и вздыбленным чубом.

– Выросли, как выросли! – умилительно приговаривал он басом, и супружница – высокая, костлявая в локтях и коленях – спешила согласиться, то и дело прикладывая к глазам белый платочек.

А директорские близняшки – Манечка в синем, Анечка в красном – отзывались дружным ревом. Вряд ли они и вправду испытывали такое уж горе от расставания со школой, просто принято было рыдать на выпускных.

Избыток чувств-с.

– Марат, вот ты где. – Йоля вынырнул из толпы, клещом вцепился и закричал: – Пашка, Юрка! Я нашел его!

Нашел, да глаза бы мои его не видели. Никого бы не видели, но глаза видели. Йолю в отцовском костюмчике, подогнанном тетей Цилей под худлявую Йолькину фигуру. Пашку с сигаретой – наглеет, знает, что батька в рейсе, а мамка не расскажет. Юрку с букетом потрепанных хризантем, который он собирался вручить классухе, но отчего-то не вручил.

– Я же говорил, что он придет! – Йоля светился счастьем. – Все, теперь мы тебя не отпустим. Марат, ты бы к нам зашел, мама и тебе рубашку постирала...

Мама – это тетя Циля. Представляю, как она стирала, ругаясь на своем, непонятном, сминая тонкую ткань корявыми пальцами, скручивая жгутом, чтобы, раскрутив, распять на вешалке.

Не хочу. Рубашку мне Стефа приготовила. И костюм. И туфли. Она ведь хотела пойти на выпускной, тоже бы стояла, поддакивала Степану Сергеичу да хлопала ресницами, сгоняя ненужные слезы. А я... я бы радовался, изо всех сил радовался празднику, чтобы доставить ей удовольствие.

– Пойдем, – тянет Йоля, и я покорно иду за ним. Какая разница, если Стефы нет? Кого ради притворяться?

Ради Танечки. Красавица. Юбка-солнышко едва прикрывает коленки, блуза белой пеной кружев, из которой вот-вот родится юная Венера, как у Боттичелли, но лучше, много лучше, потому как моя Венера – живая.

– Привет, мальчики. – Она целует воздух у щеки, касаясь жесткой лакированной прядкой губ.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже