Вещие слова сказал Вильям Шекспир. Вещие. И не дает мне покоя твой братец. Да нет, боже упаси, я человек несуеверный. Не верю, как говорится, ни в черта, ни в святых. Уж если быть до конца откровенным, скажу прямо: поступок Петра все перевернул в моей душе. Я его, Петра вашего, ничем не мог отличить от всех прочих мужиков: такой же вялый, слабый духом, покорный перед начальством и церковью, да и перед каждым сильным тоже. Потом женится, заматереет, начнет напиваться, и во хмелю всеми оскорбленная душа его будет искать отмщения, и станет он тиранить свою жену, лупить ребятишек, и они по складу и убитому духу будут во всем похожи на отца. Именно так. Словом, легко и бесспорно укладывалась у меня в голове жизнь всех ваших мужичков. И мать твоя Фекла, и дети ее, и ты на первых порах, и все деревенские ваши — все были для меня на одно лицо: безликая масса, или народ, как мы любим козырять. То есть что-то живое, но бесформенное — неразъемное, безвольное и вовсе незрячее, которое надо кому-то и куда-то вести. Мы по давней и дурной привычке смотрим на нашу милую Россию свысока, снисходительно и оттого не видим ни самой России, ни ее жизни, однако тужимся, лезем из кожи вон, чтобы познать ее и ее народ, но непременно через западные книжки, которые учат нас бежать за Европой, чтобы скорее надеть на русского мужика европейский галстук. Особенно рьяно клюют на эти чужеземные новшества наши всякие озлобленные неудачники — они удивительно быстро напялили на себя пиджачки «социалистов» и теперь непременно считают, что истории они судьи, а будущему пророки. Ваш покорный слуга жил до последнего времени именно в таком глубоком заблуждении. И вдруг посмотрел я, с каким горячим интересом слушали тебя мужики: они уже давно выросли из тех форм жизни, какие навязывают им лжепророки. Клянусь тебе, мужик наш нравственно давно созрел для свободного труда на земле, без постоянной опеки.
Нелепо и даже стыдно держать, скажем, таких, как ты, Коптев, Матвей Лисован да и сам Иван Селиванов, держать их в одной ватаге с Недоедышем. Вот я по иную пору сижу у окна и наблюдаю: идет дальний обоз, подвод двадцать, а иногда и того боле. Мужики сговорились и едут артельно. А ведь кони не у всех одинаковы. Верно? Слабого, чтобы он не отстал, ставят первым, и теперь все равняются на него. Вот тебе и прогресс.
— Странно мне, Исай Сысоич, слышать все это от тебя. Ты знаешь, я всячески избегал разговоров с тобой о таких делах, зная, что ты придерживаешься патриархальных взглядов. И нате вам.
— Каюсь, Семен Григорьевич, каюсь и отрекаюсь от своего прошлого. Попросту говоря, ослеплен был книжной ересью. А здесь как-то одно к одному, и я проснулся вроде. Черт бы меня побрал, как я мог думать, что община — это залог спасенья и правды для мужика. Как я мог восторгаться русской мудростью, породившей общинный хомут. Я краснею теперь, понимая, что мы стоим ниже всех народов Европы. Конечно, в свое время община была благом и защитой для крестьянина, когда он соединял свой труд с трудом соседа, чтобы легче одолеть зиму, болота, бездорожье и, наконец, ширь нашу российскую. Позднее доверчивый русский мужик добровольно принес в один общий котел и свою землю, и свою личность, и свою семью. А правительству этого только и хотелось: оно сперва оттягало у мужика землю, обложило его данью, а потом и работающих на ней повязало единым общим оброком, и целые округа, целые деревни оказались в вечных недоимщиках. И весь ужас современной общины состоит в том, что правительство, прикрываясь ее святой сутью, грабит народ сельский не по одиночке, а стадно. Ведь государство облагает налогом всю общину, и мужик вроде бы не чувствует его тяжести. Но вот когда дело доходит до раскладки податей по дворам, тут и начинается великая междоусобная распря среди общинников, и все лютое недовольство мужицкое оборачивается против соседа: почему-де с меня берут больше, а с него меньше. Злобная мужицкая накипь, которая должна бы вылиться на голову царя, оказывается опрокинута на своего же товарища, такого же невольника. Так и живут мужики во взаимной вражде, и для царя эта община служит как бы громоотводом: перекипит мужик, пособачится, бывает и подерется с соседом, да на том и сникнет. Хоть бы и ваше село взять. Староста Иван Селиван — паук и весьма выгодно пользуется общиной. Не будь его, объявится другой. И ты, Семен Григорьевич, прав: рубить надо общину под самый корень. Мы ведь разговор наш начали с Петра и вернемся к нему. Это, как говорят, особая статья. Выверяя и переписывая земские отчеты, я их все время прикладывал к мужицким потребностям и сделал потрясшие меня выводы. Ведь только одно взять в расчет: в уезде на каждого едока, включая грудных, приходится по три десятины пашни. Пашни, Семен Григорьевич! А с каждой из них собирается — вымолвить жутко. — Постоялец вдруг оживленно встрепенулся и положил свою пухлую ладонь на рукав Семена: — А сколько, ты полагаешь, а? Сколько, к примеру, дает вам десятина?
— Не знаю, Исай Сысоич. Думаю, не лишка. Пудов тридцать, сорок от силы.