Он ласково, как маленькую девочку, погладил жену по голове. Да, черное крыло мора зримо нависло и над его домом. Ксантипп! Его первенец, на которого он, в отцовском тщеславии, возлагал столько надежд! И ни одной не суждено сбыться! Красивого умного юношу сгубила неуемная тяга к земным наслаждениям. А теперь что, смерть навсегда заберет его, у которого еще даже не успел родиться сын? Мойры[197]уже примерились, уже приготовились обрезать нить жизни юного Алкмеонида?
Стемнело. Рабы зажгли светильники, которые отвоевывали у ночи пространство перистиля. Вдалеке черной тенью маячил верный Евангел, единственный, пожалуй, кроме Аспасии, кто верно угадывал настроение своего непроницаемого господина.
— Я зайду к Ксантиппу прямо сейчас.
— Вряд ли он тебя узнает и услышит. Сегодня он ни разу не открыл глаз. И надо бы поберечься, любимый мой супруг. Давай закутаю твое лицо. Чистая ткань у меня при себе.
— Нет, — мягко, но решительно возразил Перикл. — Судьбу, милая Аспасия, не обманешь. Да и не собираюсь я жить фениксов век.[198]
В этих словах мужа ей почудилась какая-то обреченность, которая раньше у него никогда не проскальзывала.
Ксантипп был без сознания. Внутренний жар так мучил его, что невесомое покрывало, похожее на кисею, было сброшено им на пол. Сильное, прекрасное, безупречно вылепленное природой тело его сейчас приобрело какой-то странный терракотовый оттенок и напоминало фигуру поверженного воина с краснофигурной вазы. Густо рассыпались маленькие гнойнички — одни уже лопнули, другие вот-вот истекут.
— Сегодня уж седмица, как он слег, — прошептала Аспасия, неподвижно стоя позади мужа.
Перикл, неотрывно, скорбно глядя на сына и вспоминая свои с ним отношения, в душе даже вздрогнул от пугающего ясностью и безжалостностью озарения: сын и…афинский народ, да-да, ни больше ни меньше — именно народ, мало чем отличались друг от друга, если принять во внимание, какие чувства они испытывали к Периклу. Ксантипп, как и народ, отца то любил, то ненавидел, Ксантипп, пожалуй, в последние годы был в этой ненависти даже более постоянен. А Перикл Ксантиппа, как и всех афинян, всегда любил и жалел, хотя поводов для недовольства бывало достаточно.
Взрослый умирающий сын вновь, как много-много лет назад, показался Периклу беззащитным младенцем. Простилось сейчас даже то, что Перикла уязвило наиболее сильно: Ксантипп, забыв о чести и порядочности, одолжил у одного почтенного афинянина, пребывающего в дружбе с отцом, крупную сумму денег — якобы по просьбе Перикла. Когда обман раскрылся, Олимпиец был потрясен до глубины души. Он отказался платить по долговому обязательству, чем подбросил много новых поленьев в костер Ксантипповой ненависти, которая превратилась в ползучую змею ядовитых сплетен и грязных слухов, распускаемых сыном об отце.
«Смерть примиряет, — горько думал Перикл. — Смерть беспощадна и к достойным, и к недостойным».
Вслух же он попросил Аспасию:
— Вели передать Гриллу: я очень прошу, чтобы он употребил все свое искусство.
Ужинали вдвоем. Молча. Перикл ел неохотно, через силу. От вина отказался. Прикипев долгим взглядом к изжелта-золотистой, как камень электрон,[199]грозди винограда, потом взяв ее и опять долго-долго держа перед собой на весу — о, боги Олимпа, как же она напоминает единую и неделимую Элладу, произнес наконец ровно и безучастно:
— Обстоятельства, дорогая Аспасия, складываются против меня. Я предвидел, кажется, все. Да, все… Кроме чумы.
— Я знаю… Афины похожи на растревоженный улей: кого бы обвинить да ужалить побольней. У крикунов на устах одно имя: «Во всем виноват Перикл!» У афинян короткая память. Забыто все, что ты сделал для этого города.
— Гнев народа, как и влюбленного, продолжается недолго. Не сегодня-завтра я постараюсь успокоить людей. Я напомню им, что в час беды следует быть стойкими.
— Народ Афин давно задолжал петуха Асклепию.[200]Что бы ты им не сказал, они, ослепленные яростью и желанием выместить на ком-то злобу, тебя не поймут. Знай, Перикл — ты наливаешь вино жабам.[201]
— Ты не права, Аспасия. Народ, как и человек, тоже способен ошибаться. Рано или поздно, но он это поймет. Увы — другого народа у меня нет. Впрочем, — Перикл впервые за весь вечер улыбнулся, — ты не была бы женщиной, если бы сказала по-другому. Чувства часто одерживают верх даже у самой умной женщины. Даже у такой, как ты, несравненная Аспасия.
Всегда после долгой разлуки Перикл делил ложе с Аспасией. В тот вечер она осталась в гинекее одна, унеся с собой его нежное, как бы в извинение, объятие. Олимпиец смертельно устал. Ему требовалось побыть наедине с собой…