— Но он и не собирался пугать прабабушку, — сказала тетушка с досадой и с упреком, — просто ему нравилось, как течет кипяток, и он не хотел подпускать ее к столу, чтобы не прерывать процесса. И я не поняла про использование предметов не по назначению. Конечно, он надевал на голову кастрюли, миски и тазы, когда играл в рыцаря, водолаза либо солдата. Но ведь у него не было ни каски, ни шлема. Не будь у его матери кастрюли для супа, он одолжил бы ей свою каску, чтобы она могла сварить щи, он был ребенок нежадный.
— А в кузовы игрушечных грузовиков он песок насыпал?
— В кузовы игрушечных грузовиков? — переспросила тетушка и ушла.
Минут через пять она вернулась, неся клетку с канарейкой.
— Видите ли вы эту птичку? — спросила она.
— Несомненно, — отвечали мы.
— Как вы думаете, сколько ей лет?
Мы не угадали. Тетушка захлопала в ладоши.
— А как, по-вашему, ее зовут? — спросила тетушка торжествующе.
Долго перебирали мы предполагаемые птичьи имена.
— А вот и нет, — сказала тетушка. — Ее зовут Муму. Стало быть, с меня причитается.
— Что?! — спросили мы.
— Я думала, — сказала тетушка, доставая из буфета вермут и рюмки, — что мы играем в вопросы и ответы, и, поскольку я выиграла, а вы проиграли, надо же вам как-то это скомпенсировать.
— А ваш племянник пил? — спросили мы.
— Представьте себе, — промолвила тетушка, внезапно расхохотавшись, — она умела не только петь, как соловей, но еще и кукарекала и мычала. Я очень жалею, что судьба не позволила ей прославиться. А теперь по старости она заткнулась, и ее способности недоказуемы.
И она унесла канарейку.
Через некоторое время мы услышали тетушкино пение; пойдя на голос, мы вышли из дома и увидели, что тетушка (уже в шляпке с незабудками) порхает по садовым аллеям, собирая букет, при этом дрожащим и дребезжащим неверным голоском напевая неведомый нам по относительной молодости лет шлягер. А когда мы направились, кланяясь ей, мимо нее к выходу, она очень мило с нами поздоровалась и поинтересовалась, что, собственно, мы тут делаем и кто мы такие.
— Ваши лица кажутся мне знакомыми, — сказала она, — но я не припомню, где мы встречались. Впрочем, — сказала она, — у меня мусорная память: может, мы ехали вместе в общественном транспорте или виделись в магазине? Но какого черта, — сказала она, — вы всей толпой явились нынче в мой садик, на экскурсию, что ли? Кто вас звал? Это вам не национальный парк, а частное владение, кыш, кыш, прочь отсюда, протокольные рожи!
И топнула ножкой.
Одна из его записных книжек носила первоначально название «Цитатник»; он зачеркнул его и написал претенциозное: «Цитадель цитат». И добавил сбоку медицинское рецептурное «Cito!» — «Срочно!».
Далее следовали африканские пословицы
(?):«Я знаю, как нужно начать старый орнамент на холсте, но не знаю, как нужно начать новый».
«Если тебя укусит собака, не отвечай ей тем же».
«Разве человек может смотреть в другого человека так же, как он смотрит в редко сплетенную корзину?»
«Не бросай песком в крокодила, все равно это не приносит ему ущерба».
Потом он задал вопрос и записал два ответа на него:
— Что такое мышление?
— «Это применение информации о чем-то наличном для получение чего-то нового». Ф. Бартлетт.
— «Это выход за пределы непосредственно данной информации». Дж. Брунер.
«Вот я и вышел, — записал он после, — и что толку? Знание мое недоказуемо. Его недостаточно даже для шантажа. Но я найду на вас управу, горстка негодяев, я ославлю вас, как не ославило бы вас ни одно тайное следствие, ни одна болтливая газетенка. Там, впереди, в будущем, докатится до вас эхо и накроет вас камнепадом. Всех. Поименно. Без исключения. По словесным. И изображенным. Мною. Портретам. Аминь. Во мне уже улеглись гамлетовские чувства — борьба скорого на месть оскорбленного язычника с прощающим врага благородным смиренным христианином. Я художник. А вы только преступники. И я знаю о вас все по своим каналам. А вы никогда ничего обо мне не узнаете. В сущности, как просто».
И вывел рондо: «Одно и то же знание может по-разному храниться в памяти личности — Психологический словарь».
Мы уже поняли, что подвижка его из субъекта реконструкции в объект-реконструкт началась, ибо его портреты и фотографии приобрели пронзительность и объем, в них возникло нечто пугающе живое.
Судя по почерку последних его записей, он очень спешил. «Художник, — писал он, — не только созерцатель, но и соглядатай. Порой невольный. В произведении должно возобладать первое: взгляд созерцателя. Или свидетеля. Но в жизни…»
Нам уже передавались переливы его ощущений и чувств.
Мы уже были — в образе, внутри, начинали изнутри достраивать то, что отчасти пролепили извне. Мы начинали улавливать свойственную художнику В. остроту восприятия в ущерб не то что интеллекту (хотя и интеллекту!), но логике, логическому мышлению, чувству самосохранения, рацио. Иногда он вступал на зыбкую почву догадок, но в итоге его осеняло, озаряло, возносило из болота незнамо куда. У него было двойное, тройное зрение, как двойное дно. Трудно ему было жить.