Центральный член семантической парадигмы «земной тверди» – собственно земля
. В отличие от глины семантика земли в основном реализуется в двух образных вариантах. Земля выступает в виде «рождающего лона», тверди, непреложной основы всего существующего, поэтому в самой ее непросветленной мощи чувствуется потенциальная животворящая сила. Ср.: «притяжение земного лона» (1, 146); «И уже никогда не раскрою / В библиотеке авторов гончарных / Прекрасной земли пустотелую книгу, / По которой учились первые люди» (1, 165); «И в голосе моем после удушья / Звучит земля – последнее оружье – / Сухая влажность черноземных га!» (1, 218) и т. п.Во втором варианте земля
– это не рождающее, а поглощающее лоно, могила («То, что я сейчас говорю, говорю не я, / А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы» (1, 148); «Где я ищу следов красы и чести, <…> / Оставив тело в земляной постели…» (1, 204); «О, радужная оболочка страха! / Эфир очей, глядевших вглубь эфира, / Взяла земля в слепую люльку праха…» (1, 205); «И все-таки, земля – проруха и обух…» (1, 211)). Эта семантика образа соотносится с мандельштамовской концепцией смерти, близкой христианской трактовке. После смерти им подспудно ожидается воскресение:Не мучнистой бабочкою белойВ землю я заемный прах верну —Я хочу, чтоб мыслящее телоПревратилось в улицу, в страну:Позвоночное, обугленное тело,Сознающее свою длину…(1, 218);Да, я лежу в земле, губами шевеля,Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:На Красной площади всего круглей земля,И скат ее твердеет добровольный,На Красной площади земля всего круглей,И скат ее нечаянно-раздольный,Откидываясь вниз – до рисовых полей,Покуда на земле последний жив невольник…(1, 308–309).* * *
Образная парадигма земных
«субстанций» (камня, глины, земли) находится в бинарной оппозиции к небесно-воздушной парадигме. В мифопоэтической картине мира раннего Мандельштама небу, как уже упоминалось выше, отводилась роль символа трансцендентальных, умопостигаемых сущностей, граничащих с небытием. В 1930-е годы концепция неба у Мандельштама изменяется. В «воронежском» цикле происходит переоценка «неба». Все чаще возникают положительные контексты употребления лексемы небо, в которых небо отождествляется с органами речи (ср.: «Я говорю за всех с такою силой, / Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы / Потрескались, как розовая глина» (1, 181)) и атрибутами творчества (ср.: «И он лишь на собственной тяге / Зажмурившись, держится сам, / Он так же отнесся к бумаге, / Как купол к пустым небесам» (1, 202)). Набросок также относится к бумаге, как купол – к небесам, то есть небо отожествляется с чистой бумагой, претворенной в «пространство лирики».В «Воронежских» стихах данное тождество природы и культуры еще более углубляется: небо
природы не просто сравнивается с небом искусства, а как бы заменяется последним. Ср.: «А небо, небо – твой Буонаротти…» (1, 211). Мандельштам делает темой стихотворений претворение в «небо искусства» неба реального (ср.: «Небо вечери в стену влюбилось…» (1, 247), и наоборот:Я скажу это начерно, шопотом,Потому что еще не пора:Достигается потом и опытомБезотчетного неба игра…И под временным небом чистилищаЗабываем мы часто о том,Что счастливое небохранилище —Раздвижной и прижизненный дом.(1, 247).Процесс освоения, одомашнивания чужого завершился, и теперь «небо» для лирического героя – «раздвижной и прижизненный дом».
Образ неба
в стихах воронежского периода обретает амбивалентное звучание. Одна из особенностей его онтологической семантики – это синтезирование воздушно-небесной субстанции с землей и с камнем (см.: в «Чернеземе»: земля «вся в холках маленьких, вся воздух и призор» (1, 211); «Воздушно-каменный театр времен растущих…» (1, 233)).От стихотворения к стихотворению небо
обретает новые качества; сливаясь с «небом искусства», воплощается в арену демонстрации «восхитительной мощи» природы (ср.: «И плывет углами неба восхитительная мощь…» (1, 229)).