После сенсационных заявлений сенатора Шерера-Кестнера антидрейфусовская агитация достигла апогея. Для того чтобы положить конец всяческим предположениям и гипотезам, Орельен Шолль заявил, что «виновность Дрейфуса не может быть подвергнута ни малейшему сомнению». Майор Эстерхази, со своей стороны, опубликовал письмо, в котором возмутился клеветой, распространявшейся на его счет — главным образом, полковником Пикаром, — и обратил внимание на то, что в событиях вокруг дела Дрейфуса приняла участие некая таинственная Сперанца: это прозвище, как мы помним, было боевым псевдонимом матери Оскара Уайльда. Эстерхази потребовал расследования по этому вопросу, в то время как общественное мнение ставило вопрос о невиновности Дрейфуса, а сторонники и противники Дрейфуса рвали друг друга на части из-за не вполне понятной трактовки идеи родины или еще менее понятной идеи правосудия. Оскар Уайльд оказался в тени, так же как и третий процесс по делу, связанному со строительством Панамского канала, которое уже не вызывало ничего, кроме скуки. Газеты писали только о деталях расследования, которое было начато по требованию Эстерхази, и о триумфе Коклена в «Сирано де Бержераке» на сцене театра у Сен-Мартенских ворот.
С 30 ноября Бози Дуглас был в Париже; он оставил Уайльда в нужде и одиночестве, в тщетном ожидании получить от кого-нибудь аванс в счет будущей пьесы. В начале декабря Уайльд предложил Смизерсу воспользоваться услугами немецкого художника Анри Эрана, с которым его познакомил Анри Даврэ и который мог сделать иллюстрации к «Балладе», но из этой затеи ничего не вышло, поскольку Смизерс планировал сделать издание как можно более дешевым. Это новое разочарование, пусть и незначительное, соединившись с другими, образовало то самое «невыносимое ярмо», о котором много лет назад он писал в «Молодом короле». Уайльд поделился своими страхами с Робби, который и так вдруг оказался кругом виноват: именно на него Уайльд обрушился в связи с решением о прекращении выплаты ренты: «В целом же я полагаю, что ты проявляешь поразительно мало сочувствия к раздавленному, душевно надломленному и глубоко несчастному человеку»[573]
. Но при всем этом Уайльд не потерял ни ясности ума, ни поразительного художественного и психологического чутья. Об этом можно судить по одной только фразе, которая не может остаться незамеченной в ворохе писем, полных страхов и терзаний: «Ужас тюрьмы заключен в контрасте между причудливостью внешнего вида и трагедией души»; в другом письме он повторил жестокую фразу, брошенную ему Робби: «Запомните навсегда, вы совершили пошлую и непростительную ошибку уже тем, что попались».Неожиданно тучи, сгущавшиеся в течение многих недель, стали редеть. Сначала в руки знаменитой итальянской соперницы Сары Бернар Дузе попала пьеса «Саломея», и она загорелась желанием ее сыграть. Кроме того, «Баллада Редингской тюрьмы» наконец попала в типографию и должна была выйти в свет 13 февраля, в то время как в Соединенных Штатах тоже шла подготовка к ее изданию. И, наконец, главное — Мор Эйди передал ему чек на сто фунтов, половину вознаграждения, полученного от леди Куинсберри за разрыв с Бози! Уайльд тотчас покинул Неаполь и направился с экскурсией на Сицилию, затем остановился в Таормине, где любовался развалинами древнегреческого театра и средневековым замком. Очарованный великолепным зрелищем, открывшимся взору, он забыл обиды и помирился с Мором Эйди, которого, как и Робби, считал виновным в истории с рентой. «Я, конечно же, очень сожалею, что написал тебе столько неприятного. Но я был удручен и обеспокоен и писал не думая и очень нелюбезно, ты, безусловно, должен простить меня»[574]
. По возвращении в Неаполь он обнаружил еще сто фунтов, которые помогли ему на время забыть о своих злоключениях. Получив деньги, он не стал огорчаться из-за кражи одежды нахальным слугой, из-за скуки и одиночества, из-за трагикомичности жизни в Италии. К нему вернулась не только уверенность, но отчасти и его прежняя веселость.