И он пошел. В саперы записали. Понятно, не хотел, боялся. Слово «сапер» к тому же вызывало бред: ползет он тихой сапой по лугу – высокая трава – ковыль и васильки качают волны над сознаньем; душно; пчела поет, кузнечики гремят и брызгают щекоткой рикошета – и вот, как тигр добычу, видит деву: роскошная прозрачной наготой, в примятых травах истекает негой – в объятьях солнца, полдня. Клевер она вплетает в волосы себе и раскрывается просторней для лучей, – пронзая, превращающих ее в полуденницу. Он – уже без сил – себя бросает в наготу, однако светило бьет его наотмашь в темя, и жуткое паденье в сапу, в морок; его протяжно тянет через строй, где дембеля с заботою хозяек, взбивающих на завтрак гоголь-моголь, его лупцуют бляхами в оттяжку…
«Чур-чур», – он бормотал при этом и встряхивался, чтобы навести сознание на резкость и увидеть – реальность: улицу, прохожих, двор… Да и вообще – вплоть до седьмого мечтал он в летное, в Тамбов, податься (однако зрение внезапно подкачало), а уж никак не о саперном деле.
Два месяца сап. курсов под Дербентом. Учебный бред плакатов, разбашлявших, как на лубках, простейшие примеры «ловушек-на-себя». Плюс – практика: сплошная бeстолока – взрывалось все, за что бы он ни брался: «рожки», «сушки», «растяжки», «попрыгунчики», «лягушки», «фугасы-с-кремом», «завозухи», «стечки»…
Прогресс был только в том, что научился – когда инструктор «ебс» среди разбора уныло возвещал и в списке череп очередной с любовью малевал, – уже не дергался, а только дул на взмокшие от напряженья пальцы.
Его так и прозвали в группе: «Смертник».
В сап. школе все же было развлеченье: раздолье самовола. Он впервые тогда увидел море. На него оно произвело – не впечатление, а потрясенье – сродни тому, как божество громадное, пахуче дыша опасной близостью, внушает надсмертный трепет избранному им.
Сначала он, покинув часть, учуял какой-то терпкий и тревожный запах. И запах этот вел его, волнуя, вниз, переулками, сплетенными в клубок. Минуя сгустки каменных компaсов, сквозь катакомбы теплого заката – вниз, вниз…
Вдруг шоры стен раскрылись залпом. Огромная пахучая зверюга у ног его лежала. Словно время – сверх-будущее: то, чем вечность-матка потомков венценосных кормит впрок… И тут ему почудилось, что море – как если бы при взгляде на слепца в чертах его мелькнуло ваше, пусть передразнивая, отраженье, – что море сложно смотрит на него – как будто бы в провал, в который, глянув лишь раз, ты вечно смотришь, словно в букву клейма на собственной сетчатке. Словно – в парение медлительное смерти, в медлительное вознесенье жизни.
Когда увидел пенные барашки, подумал: ледоход. Как по Оке шествует грузный лед. Льдины, как отмершие облака, ноздреватые, грязно-белые, натруженные качкой лета. Придонный стеклянистый лед всплывает, охнув, как подлодка с ходу, идет в обратку, гнет кусты, звенит бубенчиками, мешаясь с птичьим гамом…
И так как думать презирал, почуял: суть моря в принципе горизонта, в тайне дальней прозрачности – что за ней; в тайне поверхности – немыслимая, непрямая сумма податливости проникновению и недоступности глубин, «пространства-за». И еще: море – будущее без капли прошлого.
Жизнь как движенье заканчивается, как правило, на берегу.
Море, море. Равный воздух. Горизонт проколов, парус дал течь рассветом.
В степной Чечне пыль замешивает своих и чужих, множит потемки грядущего, страх. Восемьсот граммов пыли на бушлат. Пыль напитывает тело, и оно, разбухшее, становится чутким, как ослепший глаз. Внутреннее – становится серым, неясным, неотличимым от зренья. Пыль стирает кожу противостояния, уничтожает врага, делая его внутренним. Война ворочается против себя. Пыль тучнеет – разъедая, перемалывая, превращая в себя – ландшафт, войска…
Все время хочется стрелять в облака пыли и материться. От страха – вроде молитвы.
В Чечне он сразу понял, что он шваль, что – большинство. Сгорая от стыда и страха, он шел со взводным по дорогам – фугасы, мины шаря – как трюфеля свинья. Когда вдруг пикало – «пи-пиии», – он матерился: неумело, но бранью страх он заклинал и, обливаясь потом, разгребал, как археолог, хрупкий прах хазара.
Однако скоро это кончилось. Однажды он видел, как команда БТРа в кустах у блокпоста козу сношала. После солярой куст кизила подпалили и ржали, глядя, как животное плясало на привязи вокруг огня.
И он смотрел, не в силах оторваться. Как и козы хозяйка: старушка русская – то плакала, то вдруг крестилась, причитая: «Машка, Машка, беги, сестреночка, беги».
И он сбежал. Туда – где был вчера с сержантом, вверх по дороге к Курчалою, где полдня на поле вешки проставляли, чтоб завтра зону минометом прочесать. Но ни черта не получилось – только сломило ногу, будто спичку (грохот боли), поддых вломило жаром, дальше – темень густого, как блаженство, забытья.
Едва за членовредительство его не посадили. Спасибо взводному: сказал, что сам послал.