Площадь Свердлова, полная тишины и толпы. Он, вывалившись из горла метрополитена – стало дурно в вагоне, даже свернул кулек из газеты – на случай, если не донесет тошноту: смесь психо-со-ма-ти… неважно, но явленья, взрыв ужаса и жары, – и так дышал в страницы – помнит, что перед глазами – стихи известного поэта, о котором он думал раньше ничего… Сейчас неловкость – стошнит от нервов, и твердил, свекольные не разжимая губы: «Как в воздухе перо кружится здесь и там, / Так ум мой посреди сомнений…» Удержался.
Вывалившись из метро, сидел на лавке, вобравшись пополам в свой собственный желудок: он так переносил свое воспоминанье. Переносил, как обморок, без блеска сознанья – четвертый раз стряслось, и вновь не помнит: «Что за место, что за область?! и кто поет там, за туманом?» – так, что-то навело на мысль, скрутило – и сразу на инстинкте (как перед атакой) две-три облатки – всегда с собою, чтоб не свело до кочененья, чтоб не сойти с ума, – и только мог услышать слово – и только мог запомнить слово – ФЕВРАЛЬ, с которого все начиналось. Конечно, он читал о падучей и сравнивал, не так ли все это с ним случалось по приходу ЛЕФЕВРА (
И вот на площади тогда его внезапно отвлекло немое.
Представьте скопище людей и рук их, как бы отдельно от владельцев рвущих на мелкие лоскутья воздух – звук беспомощен. Поток автомобилей – единственный родитель шума. Он тогда очнулся от безумья – звук его пробил, просясь наружу – в правду.
Потом он объяснялся с тройкой громогласных: дружинником, ментом и кем-то старшим, кто только должен был прийти, чтобы его препроводить в подзорный угол – КПЗ.
Фигура ожиданья не прибыла, к счастью.
Кокон
И ему от безделья светло.
В результате, спровадив пьяных от веретенья шелков жирных гусениц в кокон, он владеет текстильною смертью бабочки – платьем и клетью пестрого вспорха, которым соткан цвет полета – семафорчик забвенья. И теперь, наладив ее зренье в потемках рожденья успешно, занят временем, тратя его не на сбор шелковичных листьев, починку кровли сарая, слеженье за столбиком спирта, подогрев при помощи свеч ближе к точке росы – впопыхах не заправившись, споткнувшись в сенях – недосып, нервотрепку: «Вот как бы куры втихаря не подъели!» и т. д., но на превращение досуга – в прогулку, чтения – в слежение, расписания достатка – в пользу пешей свободы, в счастливое зрение округлостей сизых холмов, заливных распахов, ленивой ловли линей под струящейся ивой – на маслом стекшей с солнышка Прорве.
Поездки в город, ночевки на скамейке в парке и в дежурной аптеке, ужин с мадерой у знакомой официантки – вкусной, проворной, но, впрочем, неподходяще визгливой и по утру вздорной…
И ему от безделья светло: пешим ходом взимает со зрения света теплые сны и лучи, и своих же бабочек взлет, паренье.
Простое чувство
В позапрошлое землетрясение, когда город раскололся наискосок (лучше б небо раскрошилось, конечно), занялся пожар от упавшей в панике свечки, молнии, провода, взгляда.
Он двигался со стороны залива. Спустя сутки решили, чтобы не сгорел весь город, раскопать Van Ness и пустить подставного петуха навстречу.
Так поступают в прерии, и так спасли половину города.
Теперь на этой широкой от беды улице с одной ее стороны новые дома вглядываются, не узнавая, в лица оставшихся в живых. На ней, именно на ней, затерявшись в череде отелей, пассажей, универмагов, ресторанов, шатров бистро, разбитых на скатах панели – паперти городского ландшафта, – панели, расцвеченной кляксами скрупулезных в устном подсчете нищих (которые иногда – особенно покуда к ним тянут, ссыпая, щепоть – богаче подателя), именно на этой улице, похожей на высохшую реку моего детства (она и была шириною с русло Москвы-реки у Тучково), – находилась та проклятая пиццерия. В ней я работал одно лето на кухне. Моим напарником был Джорсон. Он мыл посуду, я резал овощи, месил тесто. Джорсон был болен болезнью Дауна. Иногда он ронял пластмассовые тарелки кому-нибудь под ноги. Лучше б они бились!
Однажды я подумал, что я ничем не лучше Джорсона. Простое чувство. Но от этого мне стало легче.
Калитка
Сегодня, когда я закрывал калитку, мне показался скрип ее похожим на скрип уключин ветхой плоскодонки, той, что мы крали у Фомы.
– Касторки б вам дать! – ворчал Фома; случившись мимо, он все видел, но шалости потрафил. Так в накидку он был закутан, что, не виден лицом, сходил за сонную улитку, и возглас был его, как рожки ее, такой же мягкий, робкий.
А мы, смеясь, благодаря ладоням все в искрах, брызгах, плеске «Тонем!» вопили, и Фома бросал нам весла:
– Ой ты, поди украсть-то толком не умеют, – ложки и то бы к каше позабыли. Эх, бедолаги…