Пеле пыталась осмыслить случившееся и понять, что же теперь делать ей, какая ей уготована роль. Раскрыть ли глаза матери на измену отца и станет ли эта новость для нее откровением? Что будет, если она расскажет? И что переменится, если промолчит? Имеет ли она право вмешиваться в отношения, которых не выстраивала? Имеет ли право вершить чужие судьбы? Все-аки родители были вместе дольше, чем она живет на свете, уж, верно, это что-нибудь да значило.
Чувствуя ее смятенное состояние, Николай Артамонович заговорил:
— Знаешь, дочка, не бывает идеальных людей. И я не сахар, и матушка твоя не образец. Нас поженили оттого, что мы были соседями. Софье Егоровне было тогда семнадцать, мне двадцать пять. Она была влюблена в своего кузена, манерного красавчика, а я был обычным парнем, не чуравшимся житейских радостей, любил вкусно поесть, пропустить стаканчик-другой винца, сходить на охоту и потискать хорошеньких девушек.
Николай Артамонович замолчал, давая дочери возможность возразить или уйти либо слушать дальше. Полетт молчала, не перебивая. Ей хотелось понять, что делать с собственными мыслями.
— Софья Егоровна так и не смогла меня полюбить, для нее я был недостаточно утончен, но верная родительской воле пошла за меня замуж и отдавалась покорно, точно исполняла стылую обязанность. Тяжело мне было сносить ее холодность, я-то привык к другому обращению, но надеялся, что со временем она переменится и близость станет доставлять удовольствие нам обоим. Однако едва забрюхатев, она вовсе перестала меня к себе подпускать. А потом были тяжелые роды, и Софье Егоровне нужно было оправиться душевно и физически. Я не принуждал, все ж-таки жена не девка дворовая. Сам ходил злой, срывался по пустякам, мы ссорились, она замыкалась в себе. Уж и не знаю, чем бы дело кончилось, да только повстречалась мне однажды одна приветливая вдовушка. Мы с твоей матушкой тогда в очередной раз крепко повздорили, чтобы остыть, я отправился гулять, бродил под дождем, вымок весь, продрог, но домой идти не хотел. Постучал в первую попавшуюся избу. А там — женщина. Настоящая, теплая, кровь с молоком. Я к тому времени волком был готов выть от воздержания. Смотрю на хозяйку, а у самого руки трясутся — так обнять хочется, прикоснуться к ладному стану. Ну, я и не стал сдерживаться, да и она не противилась. Так и наладилось — я матушку твою кроме как ради продолжения рода не тревожил, да и себя больше не изводил. Это я потом понял, что плотские утехи Софье Егоровне в тягость. Ей другое надо было: стихи, поцелуи, роз букеты и безо всяких приземленных материй. А я так любить не умею. Мне бы попроще, поестественней, к природе поближе. Скажешь, я животное? Ну, скажи. У всякого внутри своя червоточинка. Ты ведь не осуждаешь меня, правда?
— Нет, отчего же, — молвила Полетт, окончательно запутавшись в собственных мыслях. — У тебя своя жизнь.
Была ли она вправе судить отца? Но если ответ да, тогда ее дети тоже могли винить ее за измены. Верно, своей жадной до жизненных радостей натурой она пошла в Николая Артамоновича, с которым из-за давней обиды не желала иметь ничего общего. Но так ли отец был неправ? Если бы завел любовницу Кристобаль, избавив Полетт от своего внимания, она бы только порадовалась. Однако стоило графине вообразить, как отвечает на заигрывания бойких служанок Северин, и мир мерк перед глазами. Так где же была истина? Чья правота вернее?
И все-таки она осуждала Николая Артамоновича. Не за чувственность его, и не за ложь, в которой он жил сам и в которую вверг Софью Егоровну. Она винила отца за лицемерное малодушие, за то, что он, здоровый, крепкий, обеспеченный мужчина не гнушался навязывать свою волю близким, однако боялся идти против принятой в обществе морали. А судя его, Полетт судила и себя за измены супругу — о, разумеется, у нее, как и отца, были веские причины, но как же это было жалко, как унизительно жить не той жизнью, которая кажется правильной, а той, которая одобряема чужими людьми. И вслед этим мыслями в глубине души принималось ворочаться другое сомнение: не побоится ли она сама противопоставить зов сердца велениям света, коли судьба вынудит ее выбирать?
Жизнь оказалась куда сложнее, чем представляла Полетт. Покой был замутнен, безмятежность нарушена. Исчезло ощущение неизменности времени. Ласточкин овраг, и малинник на краю леса, и торфяной ручей, и полуразвалившаяся сторожка, заросшая иван-чаем, остались прежними. Но рядом с ними Полетт ясно понимала, как изменилась она сама. Невольно графиня принялась задаваться вопросом, а знала ли она когда-нибудь своих родителей? Скольким еще женщинами расточал свою благосклонность отец и сколько ее незаконнорожденных братьев и сестер бегает по двору? Идет ли приветливость матери от сердца или природная холодность охватила и материнские чувства тоже, и София Егоровна ласкова лишь оттого, что ласковость к детям ожидается обществом от женщины? Графиня понимала, что ее сомнения надуманы, но продолжала мучать себя, выискивая в лицах родных опровержение либо подтверждение своих мыслей.