И вообще многое очень быстро увяло; сила сфинктеров прежде всего, и сила договоров, которые человек имеет обыкновение заключать с окружающим миром и окружающими. Поначалу все еще пытались укрыться за ширмой, затем пытались прильнуть к пустым оконным рамам и к решеткам, далее, искали уже на полу местечко, которое можно было бы сохранить за собой, в конце концов, хотелось только остаться в живых, условие же для этого было одно — все внутренности из себя вывернуть и выбросить. А уж каким манером, значения не имело. Куда — тоже не имело.
Да, все это не имело значения, ведь в камере было и тогда тесно, когда мы друг с другом считались. Но сейчас считаться — думать нечего было, считаться мы просто не в силах были; всех нас заботило одно — как полнее вывернуться наизнанку! Нет, не совсем это, а очень скоро и вовсе не это; очень скоро никто уже не был озабочен тем, чем бывают озабочены люди, очень скоро здесь начали сумбурно командовать природные силы, с которыми не сговоришься, они выворачивали и дергали, давили и рвали, душили и резали, врубались в кишки, грызли потроха, ввинчивались боевой палицей по пищеводу вверх к горлу, лишали тебя каких-либо мыслей, кроме одной-единственной, которая еще едва теплилась в твоем сознании: это конец.
Однако идея эта вовсе не последняя, которая приходит тебе в голову, ибо ты вовсе не жаждешь конца, ты жаждешь жить, и оттого в клокочущих хрипах слышится слезливо-требовательный тон Гейсслера, каким изничтоженный и негодующий человек, проклиная, молит о пощаде.
Никогда еще поговорка — каковы обстоятельства, такова и вера — не была более уместна, чем в этот час, никогда еще не верил я так свято, что теперь уж наверняка лечу вниз — и точка, никогда еще не был я так свободен от сомнений, никогда еще не было у меня так мало сил, чтобы спросить: а теперь ты это знаешь?
Я знал: они решили нас прикончить.
Я знал это, ибо узнал за это время: так именно и приканчивали. Не зря же я был камрадом камрада Гейсслера.
И тут я заметил, что эти три мысли пришли мне в голову одна за другой. Я заметил, что я думаю, да, что я опять думаю. Я не слышал больше, как я дико реву, я слышал, как я думаю, я слышал, как дико ревут еще многие вокруг меня, я слышал, как дико ревет вся тюрьма, а ведь говорят, что в ее стенах сидят пять тысяч человек, я слышал, как из этих пяти тысяч многие и многие ревут, но главное, я слышал, что я опять думаю, я видел, что я опять вижу. Я ощутил горечь желчи; я ощутил, как пахнет кругом, как всю тюрьму выворачивает наизнанку. Я видел восемьдесят стонущих, дрожмя дрожащих, задыхающихся, хрипящих человек, одних на коленях, коленями в блевотине, других у стен, лицом уткнувшихся в стены, но и со стен текла блевотина, третьих, повиснувших друг на друге, и блевотина на их лицах могла быть блевотиной как того, так и другого.
Но я все-таки подумал: кажется, все проходит. Тут я увидел, что в камеру входят солдаты — они тащили тяжеленные бадьи, и один из них крикнул нам, чтобы мы скорее пили, да, пили; они наливали нам в миски какую-то жидкость. Я влил в себя все содержимое своей миски и точно погрузился в бездонное соленое море, жуткий промывочный раствор, попав в меня, точно кувыркнулся в моем нутре, а кувыркнувшись, вернулся назад, поднялся вверх, тем путем, каким попал внутрь, и с трубным звуком вырвался фонтаном наружу, после чего я еще раз безропотно выблевал остатки, а ведь казалось, что был чист как стеклышко.
Думать я уже мог, правда в самой примитивной форме, но все-таки мог. Жижа соленая, горькая, теплая, выблюем ее. Соленое море гонит кисло-сладкий суп. Суп пакостный, выблевать его. Соленая вода тоже пакостная, но хорошо выгоняет мерзкий суп. На вкус — точно тепловатое Северное море, я его всегда терпеть не мог. На вкус — точно яма, полная слезами и мочой, ах ты, мой зеленый конь, что же будем делать с этим добром? Да выблюем его, ведь место, куда блевотиной попадем, мы только сполоснем. Здесь, кругом, все сполоснуть не мешает. Вот уж будет уборки, газовщику одному в жизнь не справиться. Да он все еще блюет, первый начал, и все еще ему мало. Да он рехнулся, ему нужно дать хорошего пенделя. Это уж точно дело старшего.
Я едва-едва одолел ту милю, что отделяла меня от газовщика; до его зада было высоковато, но до его коленки я своей деревяшкой как раз достал; это, видимо, такое местечко, что, стоит попасть в него точно, психоз как рукой снимет.
Тут я увидел двух одеревенелых крестьян, которых терпеть не мог, но сейчас они действовали умело, приподнимали тех, кто не хотел глотать рассол, сами наполняли их посудины и даже вливали рассол в их блюющие рты. Так мало-помалу все снова вернулись к жизни.
Но дикий рев еще долго слышался во всем здании и доносился из женского корпуса, мысль, что Вальбурга и Хельга сейчас выглядят, как газовщик, Лунденбройх и я, была мне неприятна, и потому, когда оба молчаливых крестьянина начали обрабатывать асфальт водой и метлами, я, едва двигая руками-ногами, принялся им помогать.