Но Эдвина терпеть было трудно. Дела его были плохи, можно сказать, дерьмовые были его дела, но как-то получалось, что все, о чем он говорил и думал, он тоже обмазывал дерьмом.
Врачиху он называл не иначе как жидовка, а узнав, что у нас с маленькой чернявой женщиной возникла взаимная приязнь, стал допекать меня бабскими историями и расистско-гигиеническими сведениями.
Понятно, когда врачиха оказывалась поблизости, он держал язык за зубами, но начинал вдруг дергаться, точно в беспокойном сне, его лоб и желтый нос покрывались мелкими капельками пота и поблескивали, точно обтянутые влажной пленкой, и сразу видно было, что он чувствует себя до глубины души оскорбленным. А иной раз он и вправду спал, хотя я так и не научился распознавать, когда же сон был настоящий.
Врачиха, верно, думала, что доставит мне удовольствие, поместив меня снова к обмороженным, но на первых порах я все равно не воспринимал свое окружение, а позднее я бы в любом отделении чувствовал себя неуютно.
В тот июльский вечер, о котором я собирался рассказать, врач-капитан еще раз зашла к нам и села, как обычно в подобных случаях, на табурет санитара, подвинув его к моей койке.
— Ну как, вы опять видели во сне поклоны? — спросила она, и я ответил, что на этот раз все разыгралось особенно жутко. Я видел во сне нашего Эриха из Пирны в обличье Луиса Тренкера[25]
, и он, известный своими выкрутасами, повис на глетчере, в четырех тысячах метров над уровнем моря, где и встретил восходящее солнце благочестивым и рискованным поклоном.— Нет, конечно, — сказал я, — я точно знаю, подобной выходки Тренкер не позволил бы себе в своих фильмах. Но правда, подмигнуть бы он солнцу подмигнул или прищелкнул бы языком, как истый тиролец, но поклон в висе на канате, нет, это, пожалуй, более чем поэтическая вольность.
— Интересно, — сказала врачиха, — что вы знаете о поэзии и о вольности?
— Ничего я о них не знаю, — ответил я.
— Ну нет, — сказала она, — поклоны на все случаи жизни — очень и очень полезный сон. Надеюсь, вы его не забудете.
— А почему бы мне его не забыть?
— Может случиться, что вы повиснете на канате, а тут явится его величество солнце. Так вы теперь знаете, что положено склониться в поклоне. При появлении любого величества положено склониться в поклоне, виси вы хоть на канате, хоть на веревке. Можно так сказать: на веревке?
— Вы прекрасно знаете, что так сказать можно, и вы прекрасно знаете, почему вы так сказали.
Она опять вывела меня на ту грань, на которую уже не раз выводила во время наших разговоров — на грань ситуации, точно сотканной из страха и почтения, покорности и беспомощности, ситуации, когда ты ощущаешь себя нищим и рабом, ситуации, вынужденно складывающейся там, где тесно переплелись плен и болезнь, но вспоминать мне о ней тем не менее очень и очень тягостно.
Врачиха умела двумя-тремя словесными выпадами вывести меня на грань этого состояния, подвести к точке, откуда с помощью небольшого мыслительного усилия можно выбраться на волю или по меньшей мере в сферу раскованности, естественности.
На моих путях-перепутьях я не раз встречал людей, которые получали удовольствие, доводя меня до остервенения, заставляя терять контроль над собой — это не очень и трудно, но я не это имею в виду, когда говорю о маленькой врачихе-капитане, и она не это имела в виду. Разговаривать со мной ей хотелось, думается мне, чтобы понять таких людей, как я, а от человека, которому слепая покорность сковала язык, ей толку было б мало.
Ей удалось быстро разговорить меня; причина тут, надо думать, в том, что она была женщиной. Возможно, даже красивой женщиной, но об этом я судить не берусь: она была лет по крайней мере на десять старше меня и вообще относилась к совсем иной породе людей.
Она ходила в сапогах, и летом тоже, а под белым халатом на ней была длинная и широкая синяя юбка. Конечно, она часто сидела и в другой позе, но мысленным взором я и сейчас вижу, как она сидит, покачиваясь на табурете, далеко вытянув скрещенные, обутые в сапоги ноги, юбка доходит до голенищ, бедра узкие, она вообще вся тонкая, и сидит на табурете так, как сажают иногда художники свою модель, на одной точке, и ей бы этого не выдержать, но она оперлась головой с темным узлом волос на спинку койки, что придает ей устойчивость, а ее взгляду — направление; ее взгляд направлен на меня снизу вверх, она крепко обхватила себя руками, перекрестив их на груди, и поеживается, точно мерзнет, и потому мне кажется, что хоть она и ополчилась на меня, но нуждается в моей защите, и мне хочется ей помочь, хотя следует ее опасаться. Нет, в защите она не нуждалась, и уж в последнюю очередь в моей, да и откуда взять мне решимости, чтобы ее защищать.
— Мне, наверное, не нужно было рассказывать вам о моих снах? — сказал я. — Одно только скажу: я никогда не задумывался над проблемой поклонов, так что смеяться нечего.
— Но кто же смеется? Вы относитесь к трем категориям людей, над которыми не смеются; вы пациент, вы пленный и вы, главное, немец.
— Вы это слово так произнесли, что не захочешь быть немцем.