Стоит подчеркнуть существенное семиотическое различие между этими двумя подходами к науке. Для Мельчука, как в его исследованиях, так и в его профессиональном функционировании, синтактика и семантика были важнее прагматики. В лингвистике его интересовали почти исключительно строение означающих и их связи друг с другом и с означаемыми; гораздо менее охотно готов он был рассматривать такие прагматические явления, как перформативность, модальные рамки высказываний и т. п., стараясь по возможности объявить их лежащими за пределами лингвистики. Аналогичным образом, в научной жизни – в обращении с коллегами и культурными институтами – он исходил из убеждения, что единственно важным является добывание «истины», обладание которой «все спишет», а всякие там любезности вокруг донесения ее до окружающих – дело десятое. Очевидно стратегическое преимущество позиции его оппонентов, для которых не менее ценна была и научная прагматика (во всем богатстве ее каламбурных обертонов). Кстати, в истории как описательной лингвистики, так и научной поэтики можно проследить характерную тенденцию постепенного движения от автономности, атомарности и формализма – к целостности, сложности и социальности. Говоря очень условно (и отчасти подправляя хронологию), структурный подход в лингвистике начинается с фонологии, где основным понятийным инструментом является идея бинарной оппозиции, первой проникающая и в поэтику. Следующий шаг – интерес к линейным, а затем и более сложным синтаксическим и сюжетным структурам. Далее – акцент на трансформациях, семантических эквивалентностях, тематических инвариантах, парадигматике, архетипах. И наконец, переход к прагматике речи, выход за пределы предложения, лингвистическое изучение диалога, а в поэтике – открытие интертекстуальности, внимание к диалогизму и многоголосию, изучение читательской реакции, рецепции и вообще полное размыкание текста, доныне почитавшегося имманентным. (Любопытно, что открытая ориентация на прагматику дискурса отличает и собственно художественные, в частности литературные, аналоги постструктурализма – концептуализм и постмодерн, где главным «содержанием» становится демонстративная игра со стратегиями воздействия и восприятия.) Возвращаясь к мельчуковскому максимализму, следует сказать, что его утопичность приобретала особенно безнадежный привкус при проецировании (мной и Щ.) в область поэтики, где возможности компьютерного моделирования были и остаются гораздо дальше от созревания, нежели в лингвистике, и, значит, главным жанром долго еще суждено оставаться «разговорному». Поэтому в исторической перспективе поспешность в отмене права на «разговоры» не случайно оказывается сродни тоталитарному подавлению свободы дискурса. Этим отчасти может объясняться сознательное или бессознательное игнорирование мельчуковской линии тартуско-московскими семиотиками.
207
Подробнее см. мое эссе о Якобсоне в настоящем сборнике.
208
Полный текст –
209
Это определение мне удалось тогда же предать гласности – в рецензии на книгу Умберто Эко в «Вопросах философии»
Размытость границ семиотики обыгрывается и в
210
Что касается «транслитерации банальных представлений» и «читательских впечатлений», то не исключаю, что со стороны так выглядели и наши собственные работы. Что же касается «всех желающих», то это был, конечно, типичный «зелен виноград», ибо нас-то на «праздники» как раз не приглашали.
211
Я говорю «полу-анти», ибо в качестве завсектором академического Института он, несмотря на свою диссидентскую опальность, располагал значительной официальной властью. Так или иначе, мне больше не пришлось печататься в изданиях его Сектора (структурной типологии ИС АН СССР); не приглашали меня туда и с докладами – вплоть до 1988 года, когда дело шло уже не о «своем» Ж., а об американском профессоре Z. Предложение печататься поступило вновь лишь в 90-е годы, в Лос-Анджелесе, когда В. В. стал издавать свой собственный, слегка эфемерный журнал «Elementa» (правда, и тут не обошлось без администрирования в стиле рюсс).
212
См. мое эссе о редакторах в настоящем сборнике.
213