Наконец-то я! Хотя как-то не сразу. Некоторое время чувствовал себя матерью: так же, как она, испугался чего-то и, чтоб не дать прочесть это на своем лице, засопел носом, его наморщив, что, показалось, еще больше выдало отвратительный страх и еще какую-то вдруг появившуюся неопределенность — кто я? — когда очутился вдруг отдельно от своего тела. Чтобы скрыть эти два неудобства — насупился, вздохнул тяжко, исподлобья огляделся, словно совершил что-то неразрешенное и теперь выясняю взглядом — заметили?
Вначале были лицо, руки, голос. Это — мама. Человек дал жизнь слову. Теперь привычное «мама» — что в нем? И не оно ли дает жизнь человеку? Убрать его, и что же? Кто передо мной?
Как сразу ищу слово здесь, в уборной, нарекая встречных «туалетчицами», «пришедшей», «гимназистом», чтобы обмануть себя, подменив неведомое, не имеющее имени, трафаретной сеткой слов. «Туалетчица» — и за ней множество других, виденных, а также уборщицы вообще, дворники, лужи, асфальт, резина, запах, стекла. «Пришедшая» — и, налезая друг на друга, громоздясь, торговки пирожками и мороженым, какая-то женщина, когда-то зашедшая в вагон, где сидел я, другая на берегу залива, загоравшая, еще — неясные, неподчиненные буквам. «Переросток» — и я сам, годами раньше, с женщиной гораздо старше меня, так и не известной по имени: позвала с собой, не понял до последней минуты, что от меня потребуется (вот странно: знал об этом и, понятно, знал, зачем позвала, а в то же время — не знал), и испугался ее пьяной откровенности в комнате, где спал, как оказалось утром, и сын ее — тоже школьник. Я не смог, конечно, вести себя с ней как этот парень, не в силах перебороть стеснительности, но до чего отчетливо чувствую себя — им.
Леше подумалось: «А почему бы не поселиться в этом: сортире?» Причем желание его было обжить именно то, неизвестное помещение, или ряд их, извергнувшее уже дочку туалетчицы, кормящую кошку (где-то там, как это ни невероятно, мурлычут котята!) и дважды поглотившее «пришедшую» с переростком. Действительно, он бы скромно обитал в подвале; встречал Любу после невозможной работы, да и первой туалетчице кивал в ответ на ее безударное мямлянье.
— Не надо меня бояться. — Голос новый — старика, — явившегося на пороге тайны хранящих пределов. Наверное, страшно ему, что говорит это, — так лают собаки. Кто он? Как чудно! Первая туалетчица — просто ничто, пыль, а сколько нагородил он вокруг нее: что он, сумасшедший? Вторая — проста как бумажный пакет, — нет ни в ней, ни вокруг нее и капли того, что мерещится ему. Откуда догадка, будто знал ее, что она — не просто организм, а нечто сверхъестественное, нечто следившее за ним всю его жизнь, могущее обрести иную форму.
Теперь — дед. Кеды без шнурков с материалом выцветшим, что делает их молодежными не только по назначению, но и по моде. Тренировочные брюки — двумя белесыми стручками, надавишь — зерна, так рельеф ног — в них. Пиджак, и под ним, видимо, одежды — никакой, потому что в щели лацканов — сдувшаяся резина тела. На пиджаке — награды. Блеск и позвякиванье их — внезапность для гостей, — как вести себя? Человек — герой в прошлом, другой — сейчас, видно, это пьяница и безумец, при чем тут остальные? Как обращаться к нему? Как обращаться с ним?
— Кто это? — касается Леша Любиной руки.
— Дедушка.
— А что он? — жест рукой, просящий конкретности.
— Живет здесь. — В голосе нет желания удивить его. Та же кротость, с какой представилась им. («Как я люблю тебя! Мне хочется перецеловать тебя всю, даже эти грязные сапоги, просто умереть у тебя на глазах — что со мной?!»)
— А как он, родственник? Или вот, работает, может быть, сторожем, там. — Леше хочется ясности хоть в отношении дедушки: старик мочится, кряхтя, совокупляться уж, конечно, не может, не пьет, а втягивает чай — по-стариковски жадно, словно пытаясь еще что-то получить от жизни; горящая спичка, укорачиваясь, не обжигает бесчувственных окончаний его пальцев.
Люба молчит. Или сказала что-нибудь. «Что?» — тянется к ней. Да, молчит. Ему все равно до конца неясно, — молчала она в то время, когда должна была сказать что-то, хочется спросить еще раз, но чувствует — не надо, — такой вдруг сигнал: не повторять вопроса.
Дедушка время от времени произносит: «А как?» или «Где-то, что-то». Леша настораживается, готовый услышать что-то, следующее за вступительными аккордами, но продолжение обесцвечивается молчанием — дед сопит, ерзает, кажется, засыпает, как вдруг: «А почему?» — это представляется Леше взведением курка у незаряженного на самом деле пистолета. «Бесплодность», — косится Леша на старика. У того лукавые глаза, хотя лукавство их сродни тому, что начиняет таинственным смыслом морды забитых свиней, завершая весь их необъяснимый вид превосходства щелью полуулыбки. Леша вспоминает старуху, которую встречает в угловом магазине. Старуха после удара и шевелит только левой половиной своего организма, а неразговорчивым мудрецом (может ли произнести что-либо кроме разного, впрочем, в интонациях «э-а») творит ее все та же свиная ухмылка.