Медведь широко расставил передние лапы, словно сгребая большую кучу. Глаза кабацких гуляк с обоих длинных столов были обращены в проход меж столами, где шла забава, многие поднялись со скамеек, чтобы лучше видеть. Раздался смех.
— Ишь, тварина разумная, смыслит! — одобрительно заметил кто-то из пьяниц. — Возьми, скоморошек. — Он протянул краюшку пирога.
— Спасибо, потешил, Миша! — сказал скоморох и сунул пирог в пасть медведю.
— Добрый хозяин всегда прежде скотину накормит, — сказал тот же пьяница.
— А как, Михайла Иваныч, Федька — богатый вор ныне тешится? Кое место у вора чешется? — весело подмигнув толпе, снова спросил скоморох медведя.
Медведь зарычал, неуклюже потирая передними лапами спину и зад, затоптался, заерзал на месте. В толпе пьяниц поднялся неудержимый гогот.
— Ныне чешется! Я б его пуще чесал! — раздались голоса.
— Я б его сек да подсаливал! Сколь он соли сберег во своих подвалах корыстью, и ту бы соль ему всю на рубцы бы сыпал!
— Куды — на рубцы! Сколько соли он с нас пограбил, то хватит его самого с домочадцами закопать!
— И с воеводой вместе и с дьяком!..
— А ну, покажи нам, Миша, как плесковские[138]
мужики плясать пошли, когда государев сыск на Федьку-вора наехал! — выкрикнул скоморох, гулко ударив в бубен.— Опять Гурка-медведчик в кабак влез! — словно только теперь заметив его, крикнул кабацкий целовальник Совка. — Иди отсель подобру… Забыл, как плетьями бит? Али земских крикнуть?
— Тебе-то что, Совка, жалко? — вмешался один из пьяниц, увлеченный скоморошьей забавой.
— У пчелки жалко, а у меня палка! — сурово отозвался целовальник. — Не тебе за кабак быть в ответе!
— Брось, Совка, мы тебе не помеха, а людям потеха, — успокоил кабатчика скоморох. — Мы с Мишей робята добрые: зубы почешем, пьяниц потешим, кошель набьем да тут же пропьем… Кажи-ка, Миша, как надо пить не лукавить, хозяина здравицей славить! — сказал скоморох и кинул кабатчику деньги. — Налей нам по ставушке, хозяин.
— И мне ставушку! — протолкавшись с улицы между столами и стукнув по стойке кулаком, громко потребовал известный всему городу пропойца, сын боярский[139]
Михайла Туров.— Опять, Михал Парамоныч! — укоряюще и тоскливо протянул целовальник. — Вино царское, не мое. Я крест целовал, что безденежно никому не дам.
— Не веришь?.. На, на, бери, окаянный!
Туров наклонился, живо сдернул с ноги сапог со шпорой и кинул его на стойку.
— По-нашему, сын боярский! Лихо! — одобрил один из пропойц, успевший спустить кабатчику шубу, и шапку, и сапоги. — Гуляй, да нас не забудь!
В это время дверь кабака распахнулась, и на пороге явился Истома. Он сумрачно осмотрелся по сторонам.
— А-а, звонарь-звонарище! Давно не бывал! — встретили его пьяницы.
— Знать, богат стал — пожаловал. Ставь, коль на всех!
— Разговейся для праздничка!
— Что за праздник? Где праздник? — спросил Истома.
— А Федору Омельянову шкуру дерут — то не праздник? Пьем во здравье московских бояр, за их правду!
— За правду? — громко переспросил Истома. — В том ли правда, чтоб малых хватать да за больших их в пыточну башню тащить? Знать, вся боярская правда для больших… Пусть черт за них пьет!.. А я выпью им на погибель… Эй, Совка, налей! — Истома кинул кабатчику разом все деньги. — Да тем наливай, кто со мной в единой мысли пить будет, — добавил он задорно и позвал: — Давай подставляй кто хошь чарки!
Шумный кабак вдруг затих. Гуляки переглянулись, но никто не решился тронуться с места и принять опасную здравицу.
— Мне налей! — дерзко раздался выкрик среди пропойц, и старик монах, молчаливо сидевший в углу, протянул свою кружку.
Все на него оглянулись. Он был изможден, сед и дряхл, но его глаза горячо сверкали, и голос был не по-старчески тверд.
— Нацеди ему, Совка, — велел по-хозяйски Истома.
Кабатчик послушно налил чарку монаху.
— На чью вы погибель пьете, нечистые души? — вмешался Михайла Туров.
— А на твою! — огрызнулся Истома.
— На мою — тьфу, пей! Я кому к черту надобен! Ан ты не то кричал… Ты чего кричал?
— А то и кричал — не тем судом судят наших злодеев. Нет праведного суда! — воскликнул звонарь.
— Ан есть суд на свете! — твердо сказал монах.
— Где ж он есть-то? У бога? На небе? — со злой усмешкой спросил Истома.
— Бог-то бог, да и сам будь не плох: всем народом судить — то и суд! И пытать принародно — то правда! — ответил монах.
— Эх, отче чернец, не лез бы в дела мирские! Чего ты в них смыслишь! Бякнешь себе на голову, — предостерег Туров монаха.
— Чернецы не родятся! — запальчиво воскликнул монах. — Я всю Смуту прошел. Не в кабаке, как ты, гремел саблей… об одном сапоге… — с презрением взглянув на пропойцу, добавил монах.
— За кого же, за кого ты бился? За Гришку Отрепьева[140]
, за самозванца? — допрашивал сын боярский.— За народ! Дворян да бояр побивал! Вот на их погибель и пью! — вызывающе отозвался старик и, высоко подняв, залпом выпил свою чарку.
— На погибель! — подхватил Истома и выпил свою.
— А ты смелый, старик! — сказал Туров. — Что же ты, Ивашку Болотникова[141]
, что ли, прочил в цари? В Калуге да в Туле сидел?