— Седла от недуга, от задней боли, чтобы от качель не нажить мозолей! Седла дешевы, седла заморские для качель!
Аленка оглянулась. Оглянулся и спутник ее — это оказался ее родной брат Якуня. Он так нарядился, что было его не узнать… Якуня обрадованно замахал Иванке. Они подошли. Иванка дал им сиденье для качелей и с удовольствием долго глядел, как они высоко взлетали над шумной и пестрой толпой…
Когда они, накатавшись вдоволь, пришли возвратить сиденье, Иванка позвал Аленку опять на качели вместе с собой, научив Якуню кричать про «заморские седла».
— Ладно, ступай себе, — согласился Якуня и вдруг, как взаправдашний торговец, звонко, заливисто закричал, предлагая седла…
Весело рассмеявшись, Иванка с дочерью кузнеца пошли на качели.
Иванка раскачивал стоя. Крепкие руки его туго натягивали веревку, и качели взлетали все выше и выше, и Аленка ахала, замирая на высоте.
— Не бойсь, не бойсь, ничего! — с довольной улыбкой мужского превосходства бодрил Иванка.
И уже их качель взлетала выше других, и все, кто собирался на площади, подымали головы и кричали:
— Буде! Уж буде! Сорвешься, пострел окаянный!
Иванке казалось, что он летит выше всего мира со своей прекрасной царевной и под ним не простая базарная качель, а ковер-самолет, под которым внизу и моря, и леса, и горы…
Гудели литавры, визжали волынки, пели рожки.
Веселый спустился Иванка на площадь, и внизу все еще его большой рот расплывался в улыбку.
Вдруг в пестрой толпе мелькнуло встревоженное лицо Томилы. Иванка встретился взглядом с его озабоченными глазами, и какое-то смутное предчувствие беды охватило его холодком, а лоб под шапкой покрылся мгновенно выступившей испариной.
Подьячий глазами позвал его в сторону, и Иванка шагнул к нему.
— Идем живей, — сказал Томила. — Отца на торг провезли кнутом казнить…
Эти слова донеслись до Иванки словно откуда-то из колодца, в одно и то же время и отдаленные и повторяющиеся неумолкающим отзвуком, будто гром… Непонимающим взглядом, растерянно посмотрел Иванка на летописца, на Якуню и на Аленку. Словно в тумане увидел он, как скривились в жалобную гримасу сочувствия улыбающиеся губы Якуни и как в расширенных, округлившихся глазах Аленки скопилась теплая влага.
Иванка вдруг повернулся и, не сказав никому ни слова, помчался по площади к месту казней…
Ожесточенно расталкивал он локтями базарную толпу. От волнения и быстрого бега больно колотилось сердце…
У места казни тесной кучкой сгрудился разный народ — зеваки всевозможных чинов и званий.
Кнут уже сделал свое жестокое дело. На рогоже, на рыжем, словно ржавом, снегу, у позорного столба лежали два окровавленных неподвижных тела. В большом истерзанном человеке Иванка бы не признал отца: сплошные лоскутья кровавого рваного мяса покрыли его обнаженную спину. У Иванки затряслись губы и побелело лицо. Вид запоротого отца его испугал, особенно потому, что после пыток Иванка уже не ждал для него еще нового наказания… Сквозь скопище ротозеев протолкался Иванка к столбу.
— Убили его? — спросил он сдавленным голосом.
— Живуч! Очнется! — пренебрежительно ответил приказный. — А ты ему кто?
— Сын.
— Веди поручных[149]
. Государев указ — «выбить дурь кнутом да пустить на поруки».— Куда? — в замешательстве переспросил Иванка.
В это время к ним подоспел Томила.
— Ты, Иван, лошадь скорей ряди. Я тут улажу, — сказал он.
Когда Иванка привел лошадь и вместе с Томилой поднял отца, Истома очнулся.
— Тише, сыпок, побито все у меня, окалечено… — запекшимися губами, без голоса, пролепетал он.
Бабка Ариша охнула горько и больно, увидев Истому. Она сроднилась со всей семьей, и суровый Истома был ей дорог и близок, как сын.
Иванка крепился. Когда же бабка послала его за костоправом, выйдя из дому, он не сумел сдержать слез.
Когда после пасхи пришло по обычаю переизбирать старшину площадных подьячих, воевода вызвал из них четверых и наказал, чтобы Томиле Слепому больше в старшинах не быть.
— Не серчай, Томила Иваныч, — доброжелательно шепнули ему, — тебя не велит выбирать воевода…
И, освобожденный от старшинских обязанностей, Томила опять возвратился к столбцам своей «Правды».
«Благо, лето настало, — писал он, — пишу без свечи. Ныне свечи — дорог товар на торгу…
И войны нет ныне, и урожай дался, а нет никому достатка. Кой черт перед богом за то ответчик?
Я человечишко малый, подьячишко на торгу мычусь, и что вижу? Каково житье людям? На хлеб, на сало, на масло, на мед и на все съестное надорожь впятеры. А кто животы хочет продать для прокорма, тому горе: рухлядь, и сбрую, и юфть, и скотину — никто не берет.