Оставался только Лука Эгмон. Лука Эгмон, о котором никто ничего не знал, который наверняка что-то скрывал, а может быть, просто так выглядел, – бывают у людей от рождения лица открытые, а бывают скрытные. Тим огляделся по сторонам в поисках Луки, и тут его взгляд упал на лоскуты, которыми были перевязаны его раны. Разумеется, в течение жаркого дня он не раз смотрел на них, как-то не задумываясь, откуда они взялись и что это за ткань, а вот теперь принялся внимательно разглядывать их. Мягкая тонкая материя, он такой и в руках-то никогда не держал, к тому же до того, как ткань запачкалась и окрасилась кровью, она была белой – ее явно оторвали от дорогой белой рубашки.
Все мужчины работали, раздевшись по пояс, но Тим отошел к скале, где в тени лежала их одежда, и сразу же заметил рубашку Луки Эгмона. В знак благодарности он на мгновение прикоснулся к мягкой белой ткани, оказавшейся приятной и прохладной на ощупь, а потом вернулся к могиле. Возможно, Тим даже бросился бы на шею своему спасителю, но тут он увидел, как Лука с обезумевшим взглядом и дрожащими губами на четвереньках ползет по берегу к пустой бочке.
Зрелище было настолько невероятное, что Тим замер на месте, растерянно опустив руки. Остальные мужчины тоже прекратили работу и уставились на него, но Лука Эгмон как будто бы не замечал, что совершает безумные действия, и с упорством, на которое было почти невозможно смотреть, продолжал ползать туда-сюда между бочкой и линией прибоя, прорывая коленями в песке канал.
И тут Тим Солидер моментально понял то, чего пока еще не поняли все остальные: вот кто опустошил бочку, это Лука, Лука Эгмон! Сначала Тима захлестнула жаркая волна гнева: ему захотелось броситься к Луке, схватить за горло и просто макать его головой в воду до тех пор, пока тот не перестанет сопротивляться, но солнце жарило так нестерпимо, что силы вдруг покинули его, намерение пропало; он отошел к воде рядом с могилой боксера и снова начал носить песок, а в голове звенело и гудело от растерянности. Сначала ему стало невероятно жаль Луку Эгмона – ведь тот и так-то ростом не вышел, едва дотягивал до нормы, а теперь, ползая на коленях по берегу, казался настолько крошечным и жалким, что Тиму хотелось бросить боксера на произвол судьбы и пойти помочь несчастному закопать бочку.
Но потом пришла жажда и стала жечь, словно смесь перца с имбирем, жечь внутренности, кишки, желудок, горло, рот, сухие, потрескавшиеся губы, и тогда Тим возненавидел Луку Эгмона самой сильной ненавистью на свете – или, по крайней мере, на острове. Но потом пришел вечер, принес с собой тень и прохладу и потушил все виды ненависти, кроме одного, и когда они уселись вокруг белой скалы и капитан принялся дразнить его, обижать его, демонстрируя свое преимущество, Тим снова оказался в одной лодке с Лукой Эгмоном, ведь в своей длинной речи Лука Эгмон защищал его интересы, высказывал его собственные мысли сидевшим вокруг скалы, слушающим и неслушающим, и тут он снова ощутил ту же захлестывающую благодарность, как и недавно, на похоронах боксера.
Солидарность, думал он, солидарность от вора, но все-таки солидарность, только он, только он один на всем острове проявил со мной солидарность. Таким разбрасываться нельзя, потому что другой солидарности в мире нет, потому что это единственное доказательство существующего мироустройства, говорящее в пользу того, что и в этой непробиваемой несправедливости есть щели.
И вот он лежит, укрывшись от всех между горой и кустами, и думает о льве Луки Эгмона – ведь это и его лев, лев милосердия, лев солидарности! О, Тиму не нужно дожидаться заката, чтобы решить, на чью сторону встать, ему и так все ясно, он готов хоть сейчас ринуться в бой, и он парадоксальным образом ощущает радость, хотя казалось бы, чему тут радоваться – ведь он в любой момент может умереть от чего угодно: от своих ран, от голода, от жажды, от зубов того, кто окажется сильнее, – но он все равно радуется, потому что лучше поздно, чем никогда, лучше хотя бы поздно позволить себе проявить солидарность хоть с чем-то – с идеей, с человеком, с символом. Он радуется, потому что жизнь без воды, жизнь без еды, жизнь без кинотеатров и банановых шкурок, жевательной резинки и церковных колоколов все равно может дать человеку возможность защититься от равнодушного преступного мира.
Только символически? А что не является символическим? Разве не все плоды наших трудов, даже если мы боремся в мире миллионов человеческих отношений, даже если у нас миллионы судеб на кончиках пальцев, – разве не все плоды наших трудов настолько ничтожны, что борьба, которую мы вели ради них, окажется бессмысленной, если мы не признаем символического значения борьбы, важности борьбы как таковой? Неужели вообще можно что-то сделать, совершить хоть одно действие, раз плоды наших трудов столь незначительны, если мы не считаем символы практичной реальностью?