Однако старые большевики – это люди прежней, дореволюционной традиции, с детства привыкшие к «нормальным» режимам взаимодействия двух видов памяти. Кино снималось не для них, но для нового поколения людей уже собственно сталинской формации – для выбитых из всех привычных модусов существования бывших крестьян, перемещенных в город и попросту не имевших в своем распоряжении достаточных ресурсов кратковременной памяти, которые могли бы помочь им адаптироваться в чуждой среде. Новое сталинское кино было среди прочего рассчитано и на то, чтобы обеспечить их подобного рода памятью. Вот только формироваться эта коммуникативная память должна была не на основе лично усвояемого, сохраняемого и передаваемого согласно логике микрогрупповых стратегий опыта, который, как правило, служит для нее первичным материалом, а на почве уже сложившейся и очищенной от всего лишнего мифологической традиции. Следовательно, любая приватность в перспективе должна была быть не столько даже присвоена публичностью, сколько формироваться на ее основе.
Таким образом, должна была складываться – в идеале, в проекции – весьма специфическая система взаимодействия между культурной и коммуникативной составляющими памяти и, соответственно, между системами формирования идентичности. Идентичности, ориентированные на долговременную память (то есть, собственно, на воображаемые сообщества и макросоциальные среды), предшествовали идентичностям, ориентированным на память кратковременную (и на индивидуальные и микрогрупповые стратегии), и определяли их. Именно предполагаемое наличие этой системы и позволяло рассматривать «частные неправильности» как несущественные и подлежащие коррекции просто в силу «давления правильной среды» – а также выстраивать режимы символизации в нужном направлении, от общего к частному.
После событий середины 1950-х годов в советской культурной памяти возникли совершенно очевидные проблемные зоны, и налаженная модель поглощения приватности грозила попросту развалиться на ходу. Первым делом, конечно же, нужно было «залатать фундамент», изобрести новый легитимирующий миф, способный заслонить собой зияющие бреши, – так родился тезис о «возвращении к ленинским нормам». Переместив основную мифогенную зону из современности в сравнительно – максимально! – отдаленное прошлое, авторы новой идеологической концепции создали зазор между двумя эпохами, в который, по идее, и должен был навсегда уйти Сталин вместе с допущенными по его злой воле «перегибами». Сама операция была задумана и проведена в кратчайшие сроки и вполне действенными методами, но помимо прямых и ожидаемых следствий, заключавшихся в создании прочной базы для новых мобилизационных стратегий, она привела к нескольким следствиям совершенно другого рода, которых, вероятнее всего, радетели возрождения «ленинских норм» совсем не ожидали.
Во-первых, образовавшийся их стараниями зазор между коммуникативной и культурной памятью фактически воссоздавал «нормальный» механизм взаимодействия между ними, в корне противоречащий привычной сталинской модели «одновременного взаимообусловливания». Однако, выведя из строя прежний механизм, они оказались не в состоянии в должной мере «нормализировать» новый – хотя бы просто в силу того, что временные рамки, разделявшие разные его составляющие, продолжали оставаться слишком узкими. Коммуникативная, индивидуально ориентированная память неизбежно продолжала покрывать собой
Еще хуже дело обстояло с тем «забытым временем» между зонами покрытия коммуникативной и культурной памяти, куда надлежало уйти всему, что было связано с «отступлением от ленинских норм». Здесь мириться приходилось не только с тем, что все это было буквально вчера и настойчиво о себе напоминало. Хуже было другое: сам набор мифов, который каждый советский человек привык считать «своим», «врожденным» и на основе которого он вынужден был на протяжении двух десятилетий выстраивать не только культурную, но и коммуникативную, повседневную память, был плотью от плоти сталинской версии коммунистического проекта1164
.