— Прекрасное имя, — с иронией говорит аббат. С тех пор как появился этот выскочка из Ассизи, как основал он свое движение и было оно принято Римом, древнейший орден бенедиктинцев обрел еще одного соперника. Впрочем, это бы ладно. Но эти их идеи о бедной, даже нищей церкви, которая ничем не владеет и ни на что земное не претендует… Да ведь это настоящая ересь! Стоит согласиться с таким — и скоро на месте соборов останутся развалины, а миром будут править простолюдины. Неужели сами францисканцы этого не понимают?
— Да нет, он не из этих. — Марк давно научился понимать своего аббата. — Он книжник.
— Это прекрасно! — восклицает Доминик, — книжная ученость очень ценится при дворе Его Святейшества, я уверен!
— Ну, не всегда, — уклончиво отвечает Марк, — а главное, она не очень совместима с авиньонскими нравами. Так что отец Франциск переселился в небольшую деревеньку — как раз на таком расстоянии от Авиньона, чтобы приезжать к папскому двору, когда понадобится ему, а когда понадобится он — чтобы слишком далеко было посылать. Прекрасное место у подножия цветущих гор, красота почти как у нас, только вместо моря быстрая река. И пишет, пишет, пишет…
— О чем же? — переспрашивает аббат.
— О… разном. В основном стихи. Пожалуй, самое интересное — то, о чем он говорит, но не пишет, потому что не понимает, кому это нужно, кто это будет читать. Он хотел бы положить на бумагу свои мысли о сути монашеского делания.
— Прекрасный предмет! — соглашается аббат.
— А еще о свободе человека и его праве на выбор. А может быть, даже о нравах папского двора.
Аббат недовольно хмыкает, но молчит. Что тут можно сказать нового? Все нужное давно разъяснили святые отцы.
— Люблю ученые беседы, — некстати встревает Доминик, — но при чем тут стихи?
— Знаете, — отвечает Марк как бы немного не в тему, — что действительно потрясает у отца Франциска — так это «песенки»…
— Песенки?
— Он так их называет. Да вы послушайте…
Марк останавливается, легким кашлем прочищает горло от сырости зимних туманов, отставляет руку в риторическом жесте и начинает:
— Que’ ch’infinita providenzia ed arte…
Но Доминик не дает ему дочитать:
— Как? Отчего такое варварское наречие в устах столь ученого клирика? Неужто нельзя сказать было на латыни? Qualis infinita providentia et ars — почти то же самое, а насколько благороднее звучит!
— Скажу вам, друзья, что с тех самых пор, как на флорентийском прозвучали бессмертные строки Данте, этот язык приятен музам… угоден Господу не меньше латинского. Но послушайте лучше дальше.
— Ах, как хорошо это сказано! — перебивает его аббат. — Смирение во главу угла. Да, приходится признать, что даже это флорентийское, как ты сказал, наречие способно возвещать божественную красоту. К тому же оно довольно похоже на наше, далматинское. Смирение — во главу. Именно так!
— Да ты не дослушал, отец.
— И о какой из святых эти строки? —удивляется Доминик, — как-то непонятно, ни одного признака. Как можно угадать?
— Ну, — задумывается аббат, — если упомянуто Рождество Спасителя, вероятно, речь идет о Пречистой Деве? Но почему все-таки не латынь, как принято в духовных кантах?
— Потому что эти строки — о земной девушке. Ее имя — Лаура, она ничем не примечательна среди прочих девушек Земли, кроме одного, но очень важного обстоятельства: в нее верно, бережно и нежно влюблен с того самого момента, как он ее увидел, величайший поэт нашего времени. Отец Франциск.
Немая сцена длится долго, даже слишком долго, но ведь бенедиктинцы привыкли к молчанию. Аббат Алоизий не спешит высказать своего возмущения и гнева, он читает про себя розарий[69]
. Доминик удивлен не меньше, но он безмерно уважает брата Марка, повидавшего и Его Святейшество, и величайшего, по его словам, поэта, и боится показаться невежественным и неучтивым простолюдином. Если при дворе Его Святейшества принято теперь писать стихи прекрасным дамам, стоит ли рагузанскому капитану на это возражать?