— Мы все и всегда были католиками, — отвечает она размеренно, — в церковь я пока не очень, но не в этом дело. В церкви — там просто все немного… несовременно. Раньше была у людей исповедь, теперь по-научному психотерапия, раньше были посты — теперь всякие диеты. Но все равно церковь — это часть нашей нации. Никак иначе.
— Мирка, но слушай… Ну вот мы же только что с тобой… Попы это как назовут?
— А при чем тут это? — возмущается она, — я тебе о цивилизациях, о судьбах Родины, а у тебя опять одно на уме?
— Ну ладно, — примирительно отвечает парень, — ну пусть Хорватия. А вот Босния и Герцеговина? Что там? Там же все вперемешку: хорваты, сербы, боснийцы…
— Вот и поделим Боснию с сербами!
— Ага, так вам мусульмане-боснийцы это и дали сделать. Мира, будет кровь. Национализм — это большая кровь для Югославии. Опомнись. Это все американцы хотят разрушить нашу федерацию…
— Да при чем тут американцы, сдурел ты, что ли! — девушка сердится уже не на шутку, — и не будет никакой крови, если вы, если ваша эта дурацкая «народная армия» не начнет ее проливать! Какого она народа «народная» вся такая, ты не задумывался? Какого? Милошевич — серб! Ему нужна только «Великая Сербия»! Мы для него — колония! А кровь… Ведь по-турецки «бал» — это мед, а «кан» — это кровь. Балканы — край, текущий кровью и медом. Так было и так будет. Но не мы прольем кровь первыми на этот раз.
— Ну уж нет, — возмущается Марко, — скорее, наоборот. Кто в Белграде запрещает латиницу? А в Загребе кириллицу — запрещают! Книги изымают из библиотек! Уже и до того дошло, что свои войска хотят создавать! Да и кровь уже пролили, не знаешь разве — в Пакраце, на Плитвицких озерах…
Мира не будет рассказывать, что ее старший брат сейчас в Национальной гвардии Хорватии, она, правда, только что заявлена, ее еще предстоит создать. И с кем гвардии придется в случае чего воевать, более-менее понятно. И первая кровь — ее пока мало, пока даже не ясно, кто первым начал тогда стрелять. И то, что потом назовут началом Югославской войны, можно пока называть несчастным случаем или одиночным преступлением. Пока убитых единицы, даже еще не десятки.
— Скажи мне, Марко, — медленно и раздельно говорит она, глядя глаза в глаза, — если вам там, в армии, дадут приказ подавить нашу независимость — ты будешь в меня стрелять?
— Мира, Мирка, Мирица, любимая! — задыхается Марко, — что ты говоришь!
— Знай, любимый — она подчеркивает это слово, будто это титул, то ли «Императорское Величество», то ли, наоборот, «приговоренный к расстрелу», — знай, что каждый хорватский воин, каждый мирный житель, на которого, может быть, прикажут тебе поднять оружие, — это буду я. И кольцо — чтобы ты об этом не забывал.
Молчание повисает надолго — тягостное, злое молчание.
— Пойду я, пожалуй, — говорит Марко тускло и бегло, словно и не было этой ночи. И соловей за окнами смолк. И солнце светит в окна, и лежит за ними прекрасная и юная Далмация — югославская, хорватская, Божья.
— Иди, — отвечает она, — счастливо тебе.
— И тебе счастливо. Пиши.
И он уходит после легкого поцелуя, с легкой сумкой, с легким кольцом, зажатым в руке. И ладони его помнят каждый изгиб ее тела, и каждый изгиб ее тела помнит его ладони и уже умирает в тоске без них. И там, на пароме, канет кольцо в бирюзовую бездну, потому что и вправду в народную армию с таким нельзя. А здесь, на Острове, останутся бусы, но не будут они уже значить ничего, потому что говорят здесь о социализме, ионализме, о Хорватии и Югославии, о боях и победах. И что была здесь когда-то другая Суламифь, и что был здесь другой Марк, и что были у них свои слова друг для друга — всего этого больше никто уже не помнит, и не расскажет никто, никому, никогда.
Память пахнет ветром и травами, солью и солнцем. Растворится в воде соль и уйдет за весенние облака солнце, утихнет ветер, завянут травы — но вырастут снова. И не будет знать новая трава о траве прошлогодней. Но будет новая трава так же точно нуждаться в водах многих, и в солнце, и в ветре, и будет так же чахнуть от соли — как человек нуждается в любви и понимании и чахнет от гербов и флагов. И будет в Южной Далмации все, как было от века, и ничто в точности не повторится, и ничто не останется неповторенным, ибо крепка, как смерть, любовь, и любовь крепка, как смерть, и рука об руку ходят эти двое. И если есть на Земле край, где бывает иначе, значит, нам его еще не показали.
Столб. История прощения
Марк сразу же, без промедления вошел тогда в ее комнату — яростным, свежим, голодным. Она уже встала, но что-то замешкалась в комнате, которую делила с той же Рыбкой, — не вышла еще на свой ежеутренний труд. А он не спрашивал, он обвинял:
— Это ты. Рабыня, это ты взяла мое кольцо.
Глаза Марка сузились, словно он смотрел на вражеское войско на фоне утреннего солнца. На толпу варваров, которые вздумали тягаться с Римом, которым показалось, что у римлян можно что-то отнять или похитить. Им это лишь на миг показалось, и расплата будет страшной.