— Подождите Эратосфена у выхода, — продолжал Критий; без видимого удовольствия вновь лаская собаку, — казалось, ему было неприятно, что он обнаружил при посторонних свою привязанность. — Мне нужно сказать ему несколько слов. Доброго пути и свежей воды, друзья! — Глава Тридцати, скупо улыбаясь, поднял руку.
Люди стали расходиться, перешептываясь и поглядывая на человека с собакой. Высокий, осанистый шел первый… Сократ немного помедлил. Он словно хотел убедиться, действительно ли у человека по имени Эратосфен небольшая курчавая бородка, которую он явственно себе представлял; однако таинственный Эратосфен, похоже, понял мысли старого философа и, продолжая свою излюбленную игру в прятки, упорно не желал выходить на свет. Сократ взглянул в последний раз на высокие шнурованные башмаки и двинулся к выходу, щупая палкой провально-темный пол. Уловка Крития была ему понятна: Тридцать тиранов нередко давали гражданам вроде бы самые простые, безобидные поручения — побывать при аресте, посмотреть казнь неугодного тиранам человека…
Сократ вышел из Толоса последним. Он заметил у колонны знакомую четверку, прощально взмахнул палкой.
— Ты куда, Сократ? — удивился Мосхион. — Разве ты не едешь на Саламин?
— Я соскучился по домашнему очагу. До утра! — Старик опустил палку и зашагал прочь.
Человечий рой потревоженно гудел за его спиной. Щелкали бичи, громыхали колесницы. А старый философ уходил все дальше и дальше по темному лучу улицы и почти не думал о возможной погоне. Пыль еще не остыла, и старик шагал по ней, как по темной овчине. И чем ближе Сократ подходил к дому, тем острее ощущал в себе какую-то щемящую небесную легкость. Он остановился у невысоких ворот, толкнул знакомую калитку с железным кольцом, — она, добродушно ворча, отворилась — и старый философ очутился во дворике, который показался ему очень маленьким и каким-то трогательно уютным, словно после давней разлуки. Ему не терпелось войти в дом, увидеть детей, Ксантиппу, но он заставил себя немного задержаться во дворике, посидеть за столом под старой, но еще плодоносящей яблоней.
И снова падали лепестки на сухие руки философа, сложенные крестом. Он сидел, и было такое чувство, что он никуда не отлучался. Никогда не было вестника в хламиде, казавшейся снятой с чужого плеча, как не было и нелепых догонялок в Толосе, громадного пса, льнувшего к ногам Крития, этих высоких шнурованных башмаков на обрезе света — хотя, кажется, башмаки были, их он видел однажды в лавке на улице Сапожника; владелец, человек с маленькой курчавой бородкой, уверял, что эти башмаки кроила сама Афродита и просил за них целых двадцать драхм, когда же покупатели мялись и просили сбавить цену, башмачник недовольно кричал: «Это мой товар! Плати или уходи!»…
Старик представил себе башмачника и улыбнулся. А дома терпеливо горел ночник, зажженный Ксантиппой.
Участь Леонта Саламинского была предрешена. Сторонник демократической конституции, пытавшийся организовать заговор против тиранов, был привезен в Толос и казнен, а Сократ, как и тогда, после процесса Аргинусских стратегов, чудом избежал наказания. Напрасно друзья восхищались мужеством Сократа и убеждали его в том, что спасение объясняется скорой победой демократов и гибелью самого Крития. Опечаленный философ думал, что жизнь его, в который уже раз, оплачивается чужой кровью, и мысль о неизбежности искупления иногда навещала его.
— Аглаоника, где ты? — дребезжащим голосом крикнула Гликера и глянула на крышу. — Слезай, слезай, не кроши черепицу. Я не собираюсь тебя продавать.
Сократ тоже поглядел на крышу — она нависала прямо над ним, — прислушался. Черепица слабо похрустывала.
— Слезай, слезай! — торопила Гликера. — Добрый человек принес тебе кувшин.
Вскоре из-за угла дома показалась тоненькая девочка. Она неохотно поздоровалась и во все глаза уставилась на Сократа. У нее было продолговатое, как лодочка, лицо, усыпанное золотинками веснушек, белесые ниточки бровей чуть обозначились, рот, казалось, растянулся в улыбке — настолько он был нелепо большой, — уши торчали розовыми лопушками, но карие глаза светились живинкой, смотрели прямо, с дерзким бесстрашием и, наверное, потому так были неприятны ее бывшему хозяину.
— Здравствуй, Аглаоника! — ласково сказал мудрец. — Я наконец-то нашел тебя. Сделай старику приятное, прими вот этот кувшин. — И он протянул находку девочке.
Аглаоника быстро взглянула на хозяйку.
— Возьми! — сказала старуха. — Он большой и крепкий.
Девочка взяла кувшин и стала рассматривать.
— Ты умеешь читать? — спросил Сократ.
Девочка отрицательно мотнула головой.
— Там написано: «Прекрасная Аглаоника».
Она нашла надпись и зашевелила губами, потом задумчиво посмотрела на старика.
— Это… кувшин моей матери. Ее тоже звали Аглаоника. Она была так прекрасна, что из-за нее могли бы поссориться сами олимпийцы.
— Верно, верно, — закивала Гликера, пряча глаза.
— Спасибо тебе, добрый человек! — Девочка подумала, что бы сказать еще. — Когда ты умрешь, я положу прядь волос на твою многопечальную могилу.
Старуха одобрительно заскрипела:
— Похвально, милая, похвально.