– Спасибо, – сказал иезуит хрипло. – Теперь я должен рассказать вам все до конца… Простите!.. Я испытываю неодолимую потребность говорить… Единственная хорошая вещь в нашей системе – это исповедь, но и она почти всегда используется для самых низких целей… Да, исповедь, которая неведомым путем облегчает любую совесть… Начну прежде всего с себя… Я происхожу из семьи мелких дворян, мелких королевских чиновников. В течение веков мои прадеды питались крохами с королевского стола и были вынуждены молчать, одобрять и кланяться, когда король соблаговолит сделать какую-нибудь глупость или какую-нибудь подлость, но прежде всего они должны были молчать… Да, они молчали из лени, из подлости, из боязни потерять место. Я такой же, как они… Я получил это печальное духовное наследство от них. Я тоже молчу и закрываю глаза на ложь нашей метафизики, нашей морали, нашей лжеблаготворительной деятельности из боязни потерять свою хорошую комнату в резиденции, и свои книги, и вкусную пищу, и выдержанное вино. Я люблю соснуть после обеда и, проснувшись, выпить чашку крепкого кофе и почитать Шекспира или Софокла в оригинале… Кто этого не любит? Да, это прекрасно, но это подло и гадко, если ты сознаешь, что другие работают на тебя, что твоя единственная обязанность – прочитать в неделю несколько лекций будущим кюре и монахам, которые в свою очередь будут убеждать тысячи верующих в бессмертии души и во всякой загробной чепухе, чтобы поглубже запустить руку в их кошельки. Целых двадцать два года, с тех пор как я вступил в орден, я сознаю, что это подло, что это бессмыслица, что жизнь… общество могли бы быть устроены гораздо честнее и давать людям гораздо больше радости, но я молчал, потому что молчать при виде подлости – естественно при моей наследственности и моем воспитании… потому что у меня не было сил восстать против лжи и заявить об этом так, как я сейчас говорю это вам… Впрочем, и сейчас меня толкает безумие, а не нравственная сила. Мои нервы расшатаны. Я чувствую, что ужас этого лагеря, этой больницы окончательно сводит меня с ума, что сама действительность отметает как антитезу бессмыслицу моего существования, существования нашего ордена, всей католической системы и даже… о, не знаю, может быть… может быть, всего нынешнего строя! Все тонет в крови, страдании и смуте, но из этого хаоса, из этих развалин завтра, может быть, родится новый мир. Я уже провижу этот мир, сеньора, провижу его в мыслях, хотя и не могу ему принадлежать, потому что я жалкий и ненужный обломок старого, потому что эти двадцать два года, проведенные в ордене, убили мою волю, приучили меня к лени, к покою, к обильной пище и к подлости… Я остаюсь в руинах старого, но есть жизнеспособные натуры, есть люди, которые вышли из народа, они… Вы но присматривались к Доминго Альваресу?… Он деревенский паренек, я отыскал его в Ла-Манче и с большим трудом устроил в одну из наших семинарий. Я вам говорил, что Эредиа его наказал? Да!.. Мне кажется, что Доминго проснулся. В нем что-то зреет. Он еще разорвет цепи, в которые наш орден заковывает всякое живое существо, всякий человеческий дух… Видите ли, есть силы, которые не могут заглохнуть, которые хотят жить. Доминго происходит из семьи неимущих крестьян, батраков, человеческого стада в латифундиях герцога Альбы… Но он во сто крат достойнее жизни, чем мы, аристократы, во сто крат разумнее Эредиа, потому что не обольщается миражами, во сто крат честнее меня, потому что не может терпеть подлости, коль скоро он ее осознает…
Монах умолк и опустил глаза, точно с унылым смирением ожидал, что сейчас на него посыплются хулы. Но Фани не нарушила паузы и дала ему заговорить снова.