Комитет собрался немедленно, и вот что было решено: спокойно выслушать постановление, парами выйти из класса — и немедленно кинуться в другие, старшие классы, чтобы снять их с уроков. Кто знает, а вдруг и в самом деле удастся устроить общую забастовку?
На следующий день мы молча заняли свои парты…
Звонок. Донесшийся из коридора топот ног опоздавших гимназистов, занимавшихся в соседнем классе. Еще несколько минут тревожного, томительного ожидания.
Дверь распахнулась. Вошел Емоция — белый, насупленный, с бумагой в руках — и Бекаревич. Они устроились за столом, и до меня — я сидел на первой парте — донесся слабый запах водки. Бекаревич пил и, должно быть, хватил лишнего в этот исключительный день.
Держа бумагу в дрожащих руках, Емоция дрожащим голосом прочитал постановление педагогического совета.
Оно не сохранилось в бумагах Псковской гимназии, которые я просматривал в городском архиве. Жаль, потому что в конце длинного, торжественного постановления было что-то о забастовке, впрочем в неясных выражениях. В первой четверти всем, в том числе и Квицинскому, была выставлена двойка по поведению.
— За всю историю нашей гимназии, — поучительно сказал Емоция, — это первый и, будем надеяться, последний случай.
Все встали и, как было условлено, парами вышли в коридор. Вышли — и с разбега кинулись в седьмой, где учились Гордин и Крейтер. Добежали — и остановились в дверях. Класс был пуст. Кто-то крикнул:
— Айда в восьмой!
Но и в восьмом не было ни души. Директор предусмотрительно распорядился, чтобы вся гимназия была отпущена по домам, с первого урока, еще до начала занятий.
— В Ботанический! — крикнул Алька.
И мы со всех ног побежали в Ботанический, как будто именно там, в занесенном снегом Ботаническом, саду с его красивой, вдоль крутого обрыва, аллеей, могли найти защиту от несправедливости и насилия. В овраге лежал плоский, заросший мхом камень — память о Раевском, основателе Ботанического сада. Мы столпились вокруг него, разгоряченные, возмущенные, а некоторые испуганные, кислые и, очевидно, уже подумывавшие о том, чтобы подать, пока не поздно, покаянное заявление.
И скоро стало ясно, что подадут почти все. Пансионеры — потому, что они жили в гимназическом пансионе, и если откажутся, для них останется только одно — идти побираться. Поляки — потому, что они надеялись, что война скоро кончится и они вернутся в свои Петраковскую и Чепстоховскую гимназии.
Хаким Таканаев сказал, что он тоже подаст, потому что ему будет худо, если он не подаст. Он не стал объяснять, но все поняли, что тогда отец изобьет его до полусмерти. Он вдруг заплакал, и всем стало страшно, когда, плача, он почему-то стал мять руками осунувшееся скуластое лицо…
4
Формула «пять без права поступления» была всего лишь хитрым ходом педагогического совета. В сущности, это и был «волчий билет», но что он значил теперь, когда за взятку — а немцы, стоявшие под Торошином, охотно брали даже скромные взятки — любой из нас мог уехать в Петроград и там спокойно кончить гимназию? Не прошло и месяца, как паши родители были приглашены к директору, который дал им понять, что, если мы в любой форме напишем покаянные заявления, «кучка безумных ораторов» займет свои парты. Но мы держались. Мы ходили в фуражках с сорванными гербами и держались, хотя неясно было, что произойдет, например, с братьями Матвеевыми, когда вернется из командировки их отец, полицейский пристав. Мы держались, хотя однажды утром Алька пришел заметно изменившийся, с расстроенными глазами: ночью отец разговаривал с ним — не упрашивал, не настаивал, а только сказал, что это было тяжело для него — платить за Альку в гимназию — и что он, Алька, был надеждой семьи.
Мне было легче всех: еще в прошлом году, когда мать получила «извещение», приглашавшее ее к инспектору по поводу поведения младшего сына, она написала на оборотной стороне: «Считаю сына достаточно взрослым, чтобы он мог сам отвечать за свои поступки». Мать не упрашивала, не настаивала. Может быть, она молчала, потому что каждый день с раннего утра вся наша компания усаживалась за книги.
Нельзя сказать, что я был ленив — учился на тройки, четверки. Кроме математики, мне легко давались почти все предметы. Но так усердно я еще никогда не занимался. Более того, мне и в голову не приходило, что я способен, почти не выходя на улицу (только вечерами, на полчаса, чтобы повидаться с Валей), сидеть над геометрией, которую не любил, или зубрить наизусть Овидия, которого можно было и не зубрить наизусть. По математике мы занимались вместе, и, должно быть, все-таки ничего не получилось бы из этих занятий, если бы нам не помог один из товарищей старшего брата — Леша Агеев. И бесконечно важно было для нас не только то, что без него мы напрасно теряли бы время, а то, что он сам вызвался помогать нам! Он сочувствовал нам, он был за нас. Он — сам преподаватель Агаповской гимназии — был возмущен тем, что наш класс исключили…