По моим щекам текут слёзы, сердце так переполнено болью, что кажется, будто оно вот-вот прорвется сквозь грудную клетку. Я откладываю книгу в сторону и беру в руки стопку фотографий: вот Вэл крепко обнимает Изабеллу, стоя перед океаном; вот мы втроем в Диснейленде. Белле тогда было всего три года, и, несмотря на вновь подступившие слёзы, ее ушки Минни Маус вызывают у меня улыбку. Я вытираю глаза тыльной стороной ладони и перехожу к следующей фотографии: Изабелла сидит на кухонном полу с тюбиком любимой губной помады ее матери, перемазав ею себя и свою куклу. Я не могу сдержать смеха при воспоминании о том, как сильно Вэл хотела на нее рассердиться, но никак не могла перестать хохотать.
У внутренней стенки коробки лежат четки, которые я подарил Изабелле в больнице, и они тут же будят во мне воспоминания о том, как я учил ее осенять себя крестным знамением и объяснял, что каждая бусинка олицетворяет собой отдельную молитву. Каждый день, который она проводила в больнице, мы вдвоем читали Апостольский символ веры, Отче наш, Богородице Дево, Слава Господу, все те молитвы, что в детстве меня заставляла зубрить собственная мать, и я обнаружил, что все это не более чем обычная рутина, способ успокоить женщину, чья вера перевешивала ее несчастье. Но когда моя маленькая дочь, смертельно бледная, лежала на больничной койке с торчащими из нее трубками, это вдруг стало для меня важнее, чем когда-либо прежде. Даже при моём тотальном неверии в молитву, я поклялся, что вновь утвержусь в своей вере, если это хоть немного продлит жизнь моей Беллы. И когда ее наконец выписали из больницы, Изабелла взяла себе за правило молиться каждый день, чтобы никогда больше туда не возвращаться.
Только после похорон я отрёкся от Бога и дошел до того, что, перебрав однажды ночью виски, попытался срезать со своей кожи татуировку креста. В итоге мне наложили швы и круглосуточно следили за мной, как за суицидником. Вскоре после этого я ввалился в церковь и стал выкрикивать у алтаря ругательства, а моя злоба эхом разносилась по почти пустому нефу. Я ожидал, что меня вышвырнут из церкви или задержат полицейские. Вместо этого отец Томас Канн сидел рядом со мной, молча слушая, как я проклинаю небеса, пока наконец меня не прорвало.
За моей пьяной тирадой о Боге и вере мы проговорили час, а может, и больше, и, несмотря на мой протест, он за меня помолился. Не за то, чтобы я вновь обрел веру или, чтобы Бог простил мне моё богохульство. Он молился за то, чтобы закончились мои страдания. Чтобы я нашел в этом какую-то цель и снова познал покой. Потребовалось много времени, прежде, чем его слова проникли сквозь стальную броню моего сердца. Даже сегодня я не могу сказать, что мои страдания когда-либо по-настоящему заканчивались, но я нашел в них цель.
Я достаю из коробки старый мобильник Вэл, и с него что-то падает на ковер. Я переворачиваю жесткую белую карточку и вижу на ней надпись: Ричард Розенберг из юридической фирмы «Голдман и Розенберг». Ни имя, ни название фирмы мне не знакомы, но, перевернув телефон, я вижу, что карточка скорее всего была спрятана в футляре. На обратной стороне почерком моей жены написано: «Отель «Палмс», номер 133».
Меня разбирает любопытство, с какой целью Вэл встречалась с адвокатом. К тому же в отеле. Банкротство? Не то, чтобы наш бизнес сильно процветал, но потеря дома или чего-то в этом духе нам точно не грозила. Она знала это как никто другой, поскольку работала у меня бухгалтером. В конце концов, именно так мы и познакомились — мой отец нанял ее, чтобы уладить свои финансовые дела, которые были гораздо более запутанными, чем наши. Развод? Несчастной она никогда не казалась. Более того, она частенько заговаривала о том, чтобы завести второго ребенка. Неверность? Однажды пережив измену, Вэл всегда испытывала искреннюю ненависть к такого рода предательству.
Я ставлю телефон на зарядку в надежде найти в нем что-нибудь, что прольет свет на этого адвоката. Может, телефонный разговор или неотправленное сообщение. Пока телефон заряжается, я продолжаю рыться в коробке.
Я нахожу там открытку на День отца, на которой цветными карандашами написано «Самый лучший папа на свете», и рисунок Изабеллы, изображающий всю нашу семью и котенка, которого она в тот год попросила у Санты.
Снова почесав Филиппа, я смотрю на рисунок и улыбаюсь.
— Помнишь, как она называла тебя своим младшим братом?
Я нахожу в коробке фотографию, на которой мы втроем в последний день ее химиотерапии. И когда я добираюсь до дна, боль становится терпимой. Нет, она никуда не ушла, и не уйдёт, но уже не такая сокрушительная, какой я ее себе представлял. Глядя на все эти реликвии, я чувствую не только печаль, но и свет. Затерянный в воспоминаниях о тех днях. Я чувствую на своем лице солнце, а в сердце — счастье, благодарность за этот подаренный Богом небольшой отрезок времени с этими двумя удивительными созданиями.