В то время я уже внимательно присматривался к этим учёным-ликвидаторам и в 1921 году собирался написать очерк о самоубийстве иудаизма в так называемой «Науке об иудаизме» для будущего журнала Беньямина “Angelus Novus”, так и не созданного. Несмотря на огромную дистанцию, которую я ощущал по отношению к этим учёным, я был большим поклонником его огромного ума, за чьими большими и маленькими книгами и бесчисленными статьями следил всю свою жизнь. Я мог бы увидеть его девяностолетним старцем, сидящим на скамейке в парке Фридрихсхайна, если бы в детстве ходил играть туда, а не в Бранденбургский парк.
Густав происходил из семьи, очень похожей на мою. Его отец был одним из ведущих членов Берлинского «Союза монистов», вероятно, самой известной организации левых атеистов того времени[134]
. (Конечно, было немало и традиционных атеистов, но они не объединялись в организации, потому что видели в атеизме тайное учение, которое по социальным причинам не должно предаваться огласке.) Монисты же, отрицавшие дуализм души и тела, духа и материи, Бога и мира, отправляли сыновей в молодёжную организацию своего Союза под названием «Солнце», где дети известных социалистов жили бок о бок с детьми прогрессивной буржуазии. Когда я познакомился с тремя братьями, каждый из них уже следовал своей дорогой. Старший брат Густава вступил в компартию и принял участие в восстании спартаковцев в январе 1919 года, младший Карл был стойким сионистом и одним из первыхОн был склонен к ипохондрии, и его узкое как бы усталое лицо выдавало потенциального философа. Он читал книги, о которых я никогда не слышал, и на протяжении многих лет рекомендовал мне труды философа-экспрессиониста Адриена Туреля (швейцарца), который был частым гостем в семье Штейншнейдеров. В книгах Туреля я не понимал ни слова. Я очень любил Густава, хотя подчас он писал мне длинные глубокомысленные письма, наполненные упреками за то, что я что-нибудь не так сказал или вовсе не сказал накануне вечером, и за многое другое. Все четыре года до моей эмиграции мы были очень дружны. Не исключено, что нас сближала именно диаметральная противоположность наших характеров. Когда я убедил его переехать в Мюнхен, первый год он провёл там со мной и Эшей Бурхардт. Мы уговаривали его – разумеется, безуспешно – начать учиться чему-либо на каком-нибудь систематическом курсе. В Берлине во время каникул я познакомил Густава с Вальтером Беньямином, который тогда вернулся в Германию и печатал в типографии моего отца свою диссертацию. Беньямину тоже понравился Густав, и до прихода к власти Гитлера они часто виделись и вместе посещали философские лекции. Затем Карл увёз его в Палестину, предвидя опасность, с которой его брат может столкнуться из-за своих связей с левыми, особенно с семьей Либкнехтов. В Израиле трудно было найти место для такого человека, как Густав. Понадобилась, наконец, самая что ни на есть высокая протекция, точнее, обращение моего друга Залмана Рубашова (тогда сотрудника ежедневной газеты “Davar”[135]
) к мэру Тель-Авива Меиру Дизенгофу, чтобы тот, при множестве просителей – докторов и художников всех мыслимых жанров, с одной стороны, и простого люда, с другой, – нашёл-таки для него местечко подметальщика улиц[136]. Эта работа очень его устраивала, поскольку он и в Германии привык днём спать, а вставать по ночам. Работа в ночную смену позволяла ему днём философствовать или (через некоторое время) играть в четыре руки с моей тёткой Хедвиг, ученицей пианиста Конрада Анзорге, которая в 1938 году эмигрировала в Палестину с дядей Теобальдом и привезла с собой превосходный рояль. Надо сказать, что как дворник он пользовался известностью и большим уважением среди коллег. Кроме того, это была одна из профессий, в которой знание иврита не играло никакой роли.