Можно полагать, что одновременно с возвращением Шолохова в «орбиту» нобелевских номинантов у членов Шведской академии могли родиться надежды на то, что в список номинантов будет возвращен и Пастернак и восстановится, таким образом, ситуация альтернативности, соперничества разных советских писателей, складывавшаяся к концу 1940-х годов благодаря инициативе западных номинаторов. В апреле 1954 года в журнале «Знамя» появились его стихи из нового романа, и казалось, что периоду опалы приходит конец. В кругах, связанных с Академией, очевидно, допускали, что если советское руководство сумело преодолеть прежнее презрение к Нобелевским премиям и если впервые номинация на литературную премию пришла непосредственно из Москвы, то официальная «реабилитация» или «легализация» будет распространена и на второго послевоенного кандидата из Советской России — вышедшего из опалы поэта Бориса Пастернака. С этими ожиданиями, очевидно, и был связан пронесшийся в конце 1954 года слух о том, что поэт является нобелевским кандидатом. Слух, якобы имевший источником какую-то программу Би-би-си, дошел до Переделкина и преломился в переписке Ольги Фрейденберг с Пастернаком.
Между тем в Нобелевском комитете зрело критическое отношение к решениям, вынесенным в последнее время. Новый член его Даг Хаммаршельд, блестящий молодой дипломат, в 1953 году назначенный Генеральным секретарем ООН, утонченный поэт и интеллектуал, в 1954-м заместивший в Комитете своего умершего отца, выражал резкое недовольство избранниками последних трех лет — Черчиллем, Хемингуэем и Лакснессом, — видя в их выборе воздействие политических расчетов, нанесших ущерб престижу литературной награды. Впервые став участником процесса обсуждения в 1955 году и с беспрецедентной энергией продвигая своего собственного кандидата — французского поэта (и кадрового дипломата) Сен-Жон Перса (Алексиса Леже), в котором он видел наследника Бодлера и Малларме и стихи которого сам переводил[1352]
, — Хаммаршельд писал Стену Селандеру 12 мая 1955-го: «Я голосовал бы против Шолохова по убеждению, основанному не только на художественных причинах и не только по естественному желанию дать отпор попыткам оказать на нас давление, но также и по тому соображению, что премия советскому автору сегодня, неизбежно подразумевая некоторую явно политическую мотивировку, кажется мне идеей нежелательной»[1353]. Сталкивавшийся с топорными методами советских дипломатов по своей службе в Нью-Йорке, Хаммаршельд распознавал в присланной из Москвы номинации правительственную руку и противился самой мысли о возможности допущения советской кандидатуры в элитарный круг лауреатов в момент, когда «дух Женевы» позволял советской пропаганде развернуть «мирное наступление» на международной арене.Такое априорное исключение русской, советской литературы, подрывающее международный характер премии, не могло приветствоваться другими членами Нобелевского комитета в период «смягчения международной обстановки». Помимо того аргумента, что русская культура оказывалась «за бортом» на протяжении более двух десятилетий (после награды Бунину), сами по себе мощные процессы, начавшиеся в Советском Союзе и в странах-«сателлитах» в первые же недели после XX съезда КПСС, содержание секретного доклада Хрущева, роль интеллигенции за «железным занавесом» приковывали к себе внимание и заставляли гадать, к каким последствиям для всего мира это может привести. И хотя брожение в среде художественной интеллигенции Польши и Венгрии в середине 1956 года протекало несравненно более бурно, чем в СССР, не приходилось сомневаться, что поднятые вопросы, посягавшие на «святая святых» сталинской идеологической системы (в частности, на доктрину «социалистического реализма»), станут мощным катализатором культурных и общественных перемен в лагере социализма в целом.