Николай Николаевич Лансерме, худощавый молодой человек со впалыми щеками и резкими надбровными дугами, которому судьба определила быть скорее музыкантом, чем художником, состоящий в родстве едва ли не со всеми основателями кружка «Аполлонова квадрига», стал к тридцати годам своей жизни существом болезненным, одержимым меланхолией, с нервами, трачеными всеми вероятными способами и — абсолютно нищий. Впрочем, в советские годы нищета была понятием условным. Николенька, как его звали в семье, был баловнем и любимчиком. Маменька его, Елизавета Шубникова, все еще концертировала, а сам Николенька жил, преподавая рисунок и живопись. Тайной и неодолимой страстью Лансерме были лошади. Предки Николеньки много времени проводили на Кавказе, где невозможно было избежать такого соблазна — любить лошадь. Ленинград давал возможность посещать Московский ипподром, но чаще всего Николенька бывал в бывшем Цирке «Чинизелли», на набережной Фонтанки. Завороженный, следил он за номером, исполнявшимся наездницами Зитой и Гитой на лошади буланой масти, с черной гривой и в черных же носочках с белой каймой. Девушки творили что-то невообразимое. Николенька, уж давно принятый за «своего», приходил с блокнотом, и, сидя на «директорском» месте, все рисовал, рисовал… Сложно было не влюбиться, и Лансерме — полюбил. Глаза его, вида скорее восточного, были темны и глубоки, полны приязни и затаенной скорби. Тонкая полоска усов, прикрывавшая страдающие губы — все это делало его безнадежно неинтересным для молодых дам. Гита, Гитана, Житан, Цыганочка, Кармен… чего только не пел ей Николай Николаевич, каких только перстней, сбереженных предками, не надевал он на её сильные пальцы, пахнущие лошадиным потом. Всё было тщетно. Как и свойственно героям русской литературы, Лансерме бросил Ленинград, и скитался за цирком, сопровождая обожаемую им наездницу. Та, будучи неглупа от природы, привыкшая жить широко и неоглядно, разорила и без того небогатого художника. Приближающаяся перестройка позволила торговать лошадиными головками «на вынос», и Лансерме, прикрыв лысеющую голову беретом, посиживал в местах, где шиковал иностранец. Гите Лансерме порядком надоел, а вот Зита… Зита, Зинаида Бурмак, девушка простой судьбы и сильной воли, любила Николая Николаевича. Но была им отвергнута, и не однажды. Так и прыгали девушки в ярких трико, и несла их на себе чудесная лошадь по кличке «Норма», и колыхался султан на ее голове, подобострастно повторяющий цвета триколора. Как-то, отвязавшись от ставшего обузой Николеньки, Гита уговорила Зиту на небольшой, но хорошо оплачиваемый тур по Европе, и вот там они, срывая овации, взвивались буквально под купол цирка, а Норма летела по кругу, едва сдерживаемая лонжером. Кто теперь скажет, откуда и почему полоснул по глазам лошади лазерный луч, кто бросился первым на манеж — но Гита лежала в опилках, а Норма тянула к ней мягкие губы и тихо ржала. Случилось все в Праге, и не было медицинской страховки, и Зита звонила Лансерме уже в Санкт-Петербург, и кричала, кричала, кричала… и Николай Николаевич, пав на колени перед матерью, целовал ей руки и умолял о деньгах, и мать, сжав губы в полоску, не проронив ни слезинки, смотрела на пустые фаланги пальцев, и, прямая, как виолончель, не глядя, подписала документы на продажу квартиры. И Николай Николаевич мчал перекладными в Европу, и холодная Прага встретила его белейшим, как саван, снегом, но он нашел Гиту в муниципальной больнице — сухонькую и бестелесную, лишенную каскада иссиня-черных волос. Живя при больнице, выполняя унизительную и привычную санитаркам работу, он ходил за любимой женщиной, как ходят за той, что заменила собою — жизнь. В один из дней Гита выплыла из опилок манежа, узнала Лансерме и написала на ворсе одеяла имя — Норма. Николай Николаевич, бледнея лицом, вывел (а точнее, свел, украл!) из цирковой конюшни Норму, узнавшую его, и тепло дохнувшую ему в ухо. Он вёл ее в поводу мимо Виноградского кладбища к больнице, и со стороны это смотрелось так печально, что пражане качали головами. Кровать Гиты придвинули к окну и приподняли — и Лансерме стоял под хлопьями рождественского снега, держа в поводу буланую лошадь, и снежинки садились на ее спину и черную гриву. Лошадь поднимала голову, будто искала Гиту в окне, но видела только больных, прилипших к окнам. Норма, — отчетливо сказала Гита, и лошадь, услышав это, прянула ушами.
На поправку Гита пошла, хоть и не скоро. Впрочем, сам Лансерме, возивший ее буквально на себе по всем чудодейственным курортам Европы, был ею отвергнут. Николай Николаевич обрюзг, постарел, не успел приехать на похороны матери и поселился в том месте Европы, где лошадь — даже больше, чем лошадь, — в Камарге, во Франции.
Встречи на Трубной