Чужие люди — судебные исполнители. После суда, когда тесть получил десять лет с конфискацией лично ему принадлежащего имущества, явились судебные исполнители, описали мебель, посуду, обстановку; трудились старательно, этого у них не отнимешь: раскрывали дверцы шкафов и буфета, заглядывали под кровати, придирчиво осматривали кухонную утварь, кастрюли, самовар, чайники, не гнушались даже корзиной для грязного белья, может быть, полагали, что там, внутри, спрятаны деньги или ценности?
Они не были сердиты, злы, свирепы, вовсе не желали ничего худого семье осужденного. Просто они выполняли привычную работу и больше никаких чувств — ни жалости, ни сострадания, ни, само собой, злорадства — к ним не испытывали. Вершилову думалось тогда, что они относятся к ним, к нему, к Лере и теще, так, словно это часть обстановки, только одушевленная. Разве когда-нибудь, кому-либо придет в голову, что вещи могут думать, переживать, чувствовать? Может ли, например, страдать шкаф или сервант? Или кровать с ночной тумбочкой?..
Во сне Вершилов силился сказать что-то, может быть, прогнать молчаливых пришельцев?..
В действительности все происходило внешне спокойно: судебные исполнители делали свое дело, Лера с матерью не произносили ни слова, и он, Вершилов, тоже молчал. А что, в сущности, мог он сказать?
Правда, где-то, в глубине души, жгло сознание некоторой своей причастности к махинациям тестя: ведь это он отвез чемоданы с награбленным добром, спрятал у своих родителей.
Только бы отец не узнал. Он бы никогда не простил ему этого.
Мысленно Вершилову виделось непримиримое лицо отца, слышался его голос:
— Как ты смел? Как ты мог так поступить?!
Мама, та не скажет ничего, не упрекнет, даже не спросит, что в этих чемоданах, зачем надо их прятать. А отец не простит. И Аська, сестренка, не простит, если узнает. Хорошо, что мама ничего не сказала ей. А если бы сказала, что тогда? Ведь Аська — страшная максималистка, хотя в молодости все непримиримы, категоричны. Это позднее с годами холодеет душа.
Он не подозревал тогда, что Ася все знает. Но, жалея его, не сказала отцу ни слова, ни отцу, ни ему, брату.
А отец так никогда и не узнал, что прятал чужие чемоданы у себя, в своем безгрешно честном доме. И хорошо, что не узнал…
Однажды случился у Вершилова с отцом разговор, было это незадолго до смерти отца.
— Скажи, Витя, — спросил отец, — как ты считаешь, твоя жизнь удалась?
Отец никогда не спрашивал его об этом, а тут спросил почему-то.
Было это на даче у Никодимыча, отец и мама обычно жили у него в Опалихе, и Виктор иногда ездил проведать стариков.
Ездил он один, без Леры, Лере Никодимыч был не по душе, и дача его ей не нравилась.
— Тоже мне дача, — презрительно говорила она. — Скорее сельской баней можно назвать этот жалкий домишко, а участочек — курице пройти негде, право же, у нас, в Черкизове, и то было попросторней…
Дом в Черкизове, к счастью, был на имя тещи, и его потому не конфисковали. Спустя годы дом пошел на слом, Вершилову с семьей дали неподалеку от их прежнего жилья, на Большой Черкизовской, двухкомнатную квартиру в новом панельном доме. А теща поселилась в однокомнатной квартире, на Семеновской площади. Тут Вершилов сумел настоять — не желал жить вместе с тещей.
— Только отдельно, иначе я не согласен…
И Лере пришлось уступить ему. По правде говоря, ей тоже хотелось, чтобы мать жила не с ними, а сама по себе, у старухи в последнее время сильно испортился характер.
В ту пору у них уже росли две дочки, Валя и Наташа, которую с детских лет в семье называли Тузик.
Вершилов говорил о себе:
— Я словно Пушкин, трехбунчужный паша, в семье три дамы, жена и две дочки, а мужиков только я один. — И тут же добавлял: — На этом, как понимаете, кончается мое сходство с Александром Сергеевичем.
…Отец выжидательно смотрел на него, а Вершилов не знал, что сказать. Что можно было бы ответить не только отцу, но и самому себе, не кривя душой?
Он знал: отец считал, что его, отца, жизнь удалась.
— Я всегда оставался самим собой, — говорил отец. — Это, по-моему, самое главное в жизни — оставаться самим собой, не притворяться, не лицедействовать, не играть какую-то несвойственную себе роль, одним словом, не лгать, а говорить только то, что думаешь.
— И ты никогда, ни разу не покривил душой? — спросил как-то Виктор. — Ни единого раза?
Отец ответил не задумываясь:
— Ни единого раза. Конечно, если не считать святой лжи, когда пришлось долгие месяцы скрывать правду от отца, твоего деда, он тяжело болел и, хотя сам был врач, никак не желал поверить в то, что у него именно та болезнь, от которой он лечил людей. Я, зная все, лгал ему все время.
— И больше никогда, никогда не солгал, даже в какой-нибудь мелочи? — спросил Виктор. — Ну, в такой, житейской, обычной…
— Что ты называешь обычной, житейской мелочью? — спросил отец.
— Ну, например, девушка спрашивает тебя, хороша ли она собой, и конечно же ожидает твоего восторженного ответа, а ты, вместо того чтобы рубить ей сплеча, дескать, вы, уважаемая, рыло рылом, обсыпаешь ее комплиментами: «Ах, до чего вы прекрасны, ах, вы неповторимы…»