13 октября, в 5 часов вечера, мы собрались на Спиридоновке, где Советское правительство устраивает приемы. Здесь мы выслушали Миколайчика и его коллег. Эти переговоры проводились в порядке подготовки к следующему совещанию, на котором английская и американская делегации должны были встретиться с люблинскими поляками. Я усиленно настаивал на том, чтобы Миколайчик подумал о двух вещах — о принятии де-факто «линии Керзона»[130]
с двусторонним обменом населения и о дружеских переговорах с люблинским польским комитетом, чтобы можно было создать объединенную Польшу. Я сказал, что произойдут определенные изменения, но было бы лучше всего, если бы единство было установлено сейчас, на этом завершающем этапе войны, и я просил поляков внимательно обсудить этот вопрос в тот же вечер. Идеи и я — к их услугам. Для них было необходимо установить контакт с Польским комитетом и согласиться на «линию Керзона» в порядке рабочей договоренности, подлежащей обсуждению впоследствии на мирной конференции.Время шло, но тяжелое состояние советско-польских дел улучшалось лишь в самой незначительной степени. Поляки были готовы принять «линию Керзона» «в качестве демаркационной линии между Россией и Польшей». Русские настаивали на формулировке «как основу границы между Россией и Польшей». Ни одна из сторон не хотела уступать.
В других же областях были достигнуты значительные успехи. Решимость Советского правительства выступить против Японии после разгрома Гитлера была очевидной. Это должно было оказаться исключительно ценным для сокращения сроков всей войны.
В нашем узком кругу мы, безусловно, беседовали с такой непринужденностью, свободой и сердечностью, каких еще никогда не удавалось добиться в отношениях между нашими двумя странами. Сталин несколько раз говорил о личном уважении ко мне, и я уверен, что он говорил искренне. Однако я еще больше убедился в том, что он чем-то озабочен. Как я говорил своим коллегам на родине, «седока одолевают мрачные мысли».
Возвращаясь самолетом на родину, я сообщил президенту подробности наших переговоров.