Но если с отсутствием опыта руководящей работы еще можно было справиться, благо он имеет свойство накапливаться с течением времени, то адекватно отнестись к реакции коллег на мое решение оказалось гораздо труднее. Еще до поездки в Израиль я говорил, что не вижу себя в числе участников создававшегося «олигархического колхоза», однако никак не мог ожидать, что по возвращении домой столкнусь с неприкрытой злобой и абсолютно незаслуженной ненавистью. Так я в первый раз в своей профессиональной жизни стал «нерукопожатным».
В первый – потому что потом последовали и второй, и третий раз… (Нет никаких сомнений в том, что этот рассказ станет очередным предлогом для обвинений!) Причем приговор «нерукопожатность» мне выносили по самым разным поводам, иногда взаимоисключающим. Но первый раз запомнился лучше всего: повторю, я не был готов к такой трактовке собственных действий и еще не умел держать удар. Когда я рассказал Киселеву об итогах моей встречи с Гусинским, он очень рассердился. Возможно, Евгений Алексеевич всерьез рассчитывал на мою дальнейшую работу в его команде. Возможно, не ожидал, что я не последую его рекомендациям. А я их действительно проигнорировал, и не только в смысле выбора карьерного пути. Например, Киселев строго-настрого запретил мне ходить в Тель-Авиве в румынский ресторан, в который, по его словам, Гусинский меня обязательно должен был позвать. Приверженец высоких бытовых стандартов, Киселев категорически не принимал «низкую кухню», она претила его мировоззрению. Получилось же, что ресторан Mamaia на улице Бен Иегуда стал для нас с Юлькой одним из самых любимых мест Тель-Авива, в первую очередь из-за страшно калорийного, но безумно вкусного десерта «папанаш». А тогда всю нашу компанию в румынский ресторан привез не Гусинский, а Меерсон, и все остались очень довольны незамысловатым, тяжелым, жирным мясным меню заведения. Расстроился только хозяин, потому что Боря Анциферов, поддавшись на чьи-то уговоры, поставил на стол лично купленную им водку «Кеглевич», редкостную гадость, должен признаться. Но законы гостеприимства не позволили запретить делегации из Москвы пить этот фруктовый суррогат, вместо того чтобы дополнить пиршество более традиционным горячительным.
Впрочем, последствия той ресторанной истории были, конечно, совершенно несравнимы с реакцией на мое кадровое непослушание. Решающий разговор – как раз тот, в ходе которого Киселев предупредил меня о грядущем вероломстве Гусинского – планировалось провести в неформальной обстановке. Дело происходило в квартире Матвея Ганапольского. Пока в гостиной веселились гости, в соседней комнате заперлись я, Киселев, Венедиктов и Юрий Федутинов, генеральный директор «Эха Москвы», на которого Гусинский уже возложил обязанности гендиректора создаваемой телекомпании. Видимо, представители «Эха» выступали гарантами мирного переговорного процесса, на случай если мы с Евгением Алексеевичем вдруг решили бы набить друг другу морды. Хотя предполагать такое было, очевидно, смешно…
Естественно, я не принял никаких аргументов своего, ставшего уже почти бывшим, начальника. Я не мог их принять, я дал слово Гусинскому! А Киселева еще раньше информировал о своих сомнениях в правильности его выбора. Поэтому единственным результатом переговоров стало джентльменское соглашение: не переманивать людей и не позволять себе публичных критических выпадов в отношении друг друга. Было ли это соглашение выполнено? Разумеется, нет. Я никого за собой не звал. Но несколько человек сами подошли ко мне с просьбой принять их на работу в телекомпанию, которая уже получила название «Эхо».
Выбор названия объяснялся просто. Нам нужно было создать и зарегистрировать российское СМИ. Если бы мы захотели работать под американским брендом RTVi, это потребовало бы гораздо больше времени на бюрократические процедуры. Ну и кроме того, Гусинский волевым решением обязал радиостанцию «Эхо Москвы» помогать нам. Против чего, кстати, Алексей Венедиктов пытался возражать – но позднее, сменив собственное неприятие этого проекта на заинтересованность в нем, в конце концов добился моего увольнения и забрал «Эхо-ТВ» в свои руки.
Пока же, на стадии создания телекомпании, я в полной мере ощутил, что значит оказаться мишенью для разгневанных членов УЖК. Так сказать, примерил на себя шкуру Коха или Чубайса. Обещание Киселева не «мочить» меня в СМИ было сдержано лишь в том смысле, что сам он ничего не говорил – но и подчиненных не сдерживал. Может, не хотел, а может, не мог. Кричевский иронизировал, мол, Норкин будет работать на «конголезском телевидении», намекая на то, что аудитория нового телеканала находится за пределами России. Шендерович сетовал, что, уходя с отечественного телеэкрана, Норкин «совершает творческое самоубийство». Но это были еще вполне миролюбивые заявления, а в основном все крутилось вокруг обвинений в предательстве. Особенно выделялось интервью Володи Кара-Мурзы, в котором он заявлял, что, цитирую, «Норкин продался Гусинскому!». Услышать такое, конечно, дорогого стоило!