Общее пользование оборачивалось общей бедой. Я уже не говорю о том, что чужие вещи не берегли, это – всегда так, целые города становились бесхозными. Помню, как поразил меня при первой встрече Ленинград, будто дом, из которого увели законных владельцев: облетающие фасады, нечитаемые вензеля у подъездов, дворцы с облезлыми колоннами… Даже те, кому предоставили возможность пользоваться крадеными тарелками и каминами, зажили хуже, потому что не бывает счастья из грабежей. Обновленная власть большевистских чиновников обдирала рабочих от первого своего дня, а, как бы для компенсации, вооруженные отряды рабочих направляли грабить хлеб у крестьян. С интеллигенцией вообще разговаривали сквозь зубы, Владимир Ильич изысканно нарек ее «говном народа» (позволяю себе процитировать это выражение лишь потому, что оно принадлежит классику). Шло растаскивание всего – от заводов до меховых шуб. Ввели ненависть и трудовую повинность как главные стимулы к созиданию нового мира. Очень скоро страна без собственности и морали превратилась не в надежду, а в угрозу для человечества. Поэт Иосиф Бродский точно заметил, что судьба человека и народа – как подводная лодка: иногда бывает достаточно пробоины, все равно в каком отсеке, чтобы все пошли ко дну.
Как-то знаменитый английский писатель Дэвид Корнуэлл, издающийся под псевдонимом Ле Карре, пожаловался мне в Москве, что люди на советских улицах производят на него впечатление толпы, беспрерывно ищущей, но в процессе поисков обозлившейся и растерявшей многие привычки, свойственные цивилизованным существам.
– Погоди, – перебил я собеседника, – представь себе, что в твоей Британии в одночасье расстреляли всю королевскую семью, всю палату лордов, весь или почти весь офицерский корпус, разграбили имущество миллионов людей, в том числе твое лично, разогнали парламент, а самую мыслящую часть интеллигенции упекли в тюрьмы или вытолкали в эмиграцию. У крестьян, кормильцев Британии, отняли землю. Затем вас заставили пожить таким образом в течение трех четвертей века, а после разрешили восстановить все, как было. Сколько бы вам понадобилось времени для восстановления не то что изящных манер, а – подобия человеческой жизни?..
– Не знаю, – хмыкнул мой погрустневший собеседник. – Я не умею мыслить такими категориями…
– Приучили бы! А затем ты еще принялся бы мучительно вспоминать и просчитывать не только свое происхождение, но и то, как это происхождение скрыть…
– Ладно, – сказал Ле Карре. – У тебя-то самого в порядке с происхождением?
Это смотря как считать. Дедом моей матери был царский генерал Черногоров, и она (по старому, утраченному счету) – потомственная дворянка. Отец же – из простых крестьян украинского Приднепровья, из Каменки Черкасской области. Мои родители выпали из родовых гнезд и заново учились летать в новом воздухе. У меня жизнь устраивалась не столь драматично – я и учился, и писал, все вроде бы в свое время.
Уверен, что рядом со мной были люди, которые могли бы добиться большего, чем я, но им просто не дали. В моей судьбе счастливо совпало многое: прекрасная семья, отличные аттестаты об учебе, спортивные успехи и просвет в тучах, то есть хрущевская оттепель. На короткое время в стране возникла ситуация, когда чиновники растерялись, Хрущев мял их и сокращал, переформировывал, пока они его все-таки не съели. Но в процессе начальственной неразберихи был момент, когда в бетонной стене приоткрылась щель, и мы в нее проскочили, целое поколение так называемых шестидесятников. После нас определенно были люди и талантливее, и образованнее, но стена уже сомкнулась, восстановила монолитность. Революционный Сатурн снова принялся жрать своих детей.
В медицинском институте ко мне очень хорошо относился старик-академик Вадим Иванов, заведовавший кафедрой факультетской терапии. Он всего повидал в жизни и уже ничего не боялся. «Здесь не слышат друг друга, – сказал он однажды. – Все боятся, но никто никого не слышит. Знаете, чего хотят ваши больные? Исцеления, конечно, но вы им это не всегда можете дать. Они очень хотят, чтобы вы до конца их выслушали. Слушайте людей не перебивая: большинству из ваших пациентов ни разу в жизни не удалось высказаться до конца. Им станет легче уже оттого, что вы их дослушаете, что они поверят – кто-то готов заинтересоваться их болью»…
Врачебный диплом у меня был красного цвета, с отличием, – я всегда дорожил знаниями, конкретными особенно. Ни одна профессия не подпускает к человеку так близко, как медицина, нигде бы я не столкнулся с человеческими страданиями и с несправедливостью в такой концентрации.