Это была жестко тоталитарная страна по нашему образу и подобию, но 30-летней давности. Причем трагедия в том, что многие люди искренне верили во все эти коммунистические идеалы. Я думал тогда: если у нас начнутся какие-то перемены, как это отразится на судьбах этих людей?
И как накаркал. Действительно, трудно было себе представить, что в ГДР могут начаться такие резкие изменения. Да никому и в голову это не приходило! Более того, когда они начались, мы не отдавали себе отчет, чем это может закончиться.
Иногда, конечно, возникали мысли, что этот режим долго не продержится. Влияло, конечно, и то, что у нас уже начиналась перестройка, начинали открыто обсуждать многие закрытые прежде темы. А здесь — полное табу, полная консервация общества.
Семьи разбиты. Часть родственников живет по ту сторону стены, половина — по эту.
За всеми следят. Конечно, это было ненормально, неестественно.
— А вас-то не тронули, когда громили МГБ?
— Люди собрались и вокруг нашего здания. Ладно, немцы разгромили свое управление МГБ. Это их внутреннее дело. Но мы-то уже не их внутреннее дело. Угроза была серьезная. А у нас там документы. Никто не шелохнулся, чтобы нас защитить.
Мы были готовы сделать это сами, в рамках договоренностей между нашими ведомствами и государствами. И свою готовность нам пришлось продемонстрировать.
Это произвело необходимое впечатление. На некоторое время.
— У вас была охрана?
— Да, несколько человек.
— Вы не пробовали выйти и поговорить с людьми?
— Через некоторое время, когда толпа снова осмелела, я вышел к людям и спросил, чего они хотят. Я им объяснил, что здесь советская военная организация. А из толпы спрашивают: «Что же у вас тогда машины с немецкими номерами во дворе стоят? Чем вы здесь вообще занимаетесь?» Мол, мы-то знаем. Я сказал, что нам по договору разрешено использовать немецкие номера. «А вы-то кто такой? Слишком хорошо говорите по-немецки», закричали они. Я ответил, что переводчик.
Люди были настроены агрессивно. Я позвонил в нашу группу войск и объяснил ситуацию. А мне говорят: «Ничего не можем сделать без распоряжения из Москвы. А Москва молчит». Потом, через несколько часов, наши военные все же приехали. И толпа разошлась. Но вот это «Москва молчит»… У меня тогда возникло ощущение, что страны больше нет. Стало ясно, что Союз болен. И это смертельная, неизлечимая болезнь под названием паралич. Паралич власти.
ЛЮДМИЛА ПУТИНА:
Я видела, что творилось с соседями по дому, когда в ГДР начались все эти революционные события. Моя соседка, с которой я дружила, неделю плакала. Она плакала именно по утраченной идее, по крушению того, во что они всю жизнь верили. Для них это стало крушением всего — жизни, карьеры. Они же все остались без работы, был запрет на профессию. У Кати в садике была воспитательница, по призванию воспитательница. После падения стены она уже не имела права работать в садике и воспитывать детей. Они же все были сотрудниками МГБ. Она пережила психологический кризис, потом все-таки как-то справилась, пошла работать в дом для престарелых.
Еще одна знакомая немка из ГДР устроилась в западную фирму. Она работала там уже довольно долго и вполне успешно, когда вдруг ее шеф в пылу какой-то дискуссии сказал, что все бывшие гэдээровцы тупые, необразованные и неспособные — в общем, люди второго сорта. Она все это выслушала и говорит: «А вот я из ГДР. Вы считаете меня тоже ни на что не способной?» Шеф замолчал, не нашелся, что ответить, а претензий к ней по работе у него никаких не было.
— Вы переживали, когда рухнула Берлинская стена?
— На самом деле я понимал, что это неизбежно. Если честно, то мне было только жаль утраченных позиций Советского Союза в Европе, хотя умом я понимал, что позиция, которая основана на стенах и водоразделах, не может существовать вечно.
Но хотелось бы, чтобы на смену пришло нечто иное. А ничего другого не было предложено. И вот это обидно. Просто бросили все и ушли.
У меня потом, уже в Питере, была одна любопытная встреча с Киссинджером, и он неожиданно подтвердил то, о чем я тогда думал. Была такая комиссия — «Киссинджер — Собчак» — по развитию Петербурга, привлечению иностранных инвестиций.
Киссинджер приезжал, по-моему, пару раз. Как-то я его встречал в аэропорту. Мы сели в машину и поехали в резиденцию. По дороге он меня расспрашивал, откуда я взялся, чем занимался. Такой любопытный дед. Кажется, что спит на ходу, а на самом деле все видит и слышит. Мы говорили через переводчика. Он спрашивает: «Вы давно здесь работаете?» Я ответил, что около года. А дальше у нас был такой диалог.
— А до этого где работали?
— До этого в Ленсовете.
— А до Ленсовета?
— В университете.
— А до университета?
— А до этого я был военным.
— В каких войсках?