В мениппею как архижанр Бахтин включил и латиноязычные аллегории, созданные за пределами смеховой культуры (вроде «Утешения философией» Боэция), и такие жанры раннехристианской литературы, как исповедь, проповедь, житие, а – главное – евангелия12
. Последнее представляется нам наиболее существенным. Ведь автор «Проблем поэтики Достоевского» стремился найти линию преемственности не только и не столько между Достоевским и Мениппом, сколько между Достоевским и единственным созданным в позднеантичном мире, а по существу за его духовными пределами, праобразом «полифонического романа» – Евангелием, между Достоевским и Новым заветом как духовно-словесным целым со всем комплексом примыкающих к нему апокрифических текстов. Бахтин неслучайно подчеркивает, что «античный» этап жизни жанра мениппеи приходится на период кризиса классической античной культуры, кратко, но внятно отмечая в опубликованном в 1963 (!) году в издательстве «Советский писатель» (!) тексте 4-й главы связь мениппеи с раннехристианской литературой. Так что можно предположить, что «мениппея» для Бахтина – это имя-маска13, заслоняющее грубой телесностью петрониевых и лукиановых сатир смиренный факт рождения христианской духовности и явление Нового Слова.В Евангелиях, впрямь, есть многие систематизированные Бахтиным жанровые приметы мениппеи (есть даже персонажи «трущобной» литературы – блудницы, преступники…). Нет, конечно, безудержно-свободного вымысла. Но «вымысла» нет в канонических
Евангелиях (хотя и здесь нельзя не вспомнить ламентаций героя Булгакова, касающихся записей Левия Матвея…). И, конечно же, в Новом Завете нет карнавального смеха14. Зато есть тот многозвучный и много язычный образ говорящего мира, в центре которого – свободное, неофициальное, «неукрашенное» Слово, обращенное к «простецам», «идиотам», «малым» мира сего. А карнавал для Бахтина (как и для Л. Шпитцера – автора исследования о языке Рабле) – это, прежде всего, воплощенная в земную плоть словесная полифония15.Мениппея может быть и серьезной, несмешной.
Это прекрасно понимал и сам Бахтин, еще в 1940-е годы задумавшийся над тем, как бы в новой, но так и не осуществленной редакции книги о Рабле проследить «две линии развития менипповой сатиры» – «цирково-балаганную» и «однотонно-оскюморную»16. Однако в написанной для издания 1963 года историко-поэтологической главе книги о Достоевском, посвященной собственно мениппее, Бахтин сосредоточился исключительно на линии карнавальной, смеховой, которую, впрямь, сподручнее прорисовывать если не от мифического Варрона, то от похождений Луция-осла17 и «Сатирикона» Петрония.Почему Бахтин и в «Проблемах поэтики Достоевского» не стал развивать философию «серьезности»? Внятного ответа на этот и соприкасающиеся с ним вопросы – ответа, который в любом случае будет гипопетическим, – как нам представляется, до сих не дано… Возможно, в начале 1960-х годов у саранского профессора-затворника Бахтина уже не было ни сил, ни времени на то, чтобы усложнять (и осложнять) четко продуманную стратегию описания мениппеи, в котором центральное место занимают «романисты» Рабле и Сервантес (последний – исключительно «заявочным» образом), но отнюдь не та же «Божественная комедия» Данте18
, которая является мениппеей по многим жанрообразующим признакам, стилистически объединяя обе линии развития архижанра (включает в себя, наряду с описанием ужасов Ада, элементы площадной речи, фарс, низовую гротескную образность). Но родилась поэма Данте отнюдь не на карнавальной площади и не под раскаты побеждающего смертный страх хохота бессмертной толпы.Данте бесстрашен и – серьезен.
Его (а в его лице – все человечество) спасают любовь и вера, а не освобождающий от страха смерти площадной смех. Впрочем, это противопоставление – не вполне корректно. Площадной смех заглушает страх смерти, но не спасает. В то время как тема спасения, образ обретшего новую вечную жизнь, спасенного человечества – центральная тема «Комедии». Спастись для Данте означает «примкнуть к вечности», как писал А. Грифиус, покинуть пространство непрерывно становящейся жизни, в которой жизнь и смерть – единое целое. Напротив: цель карнавального смеха – заставить участника празднества смириться со своей малостью и обреченностью, весело и бесстрашно «примкнуть» к бессмертному на земле «телу» толпы на карнавальной площади.