Однако еще до этого невозможно не использовать даваемый самою Цветаевой ключ к пониманию данного образа. Итак, автор бросает читателя в конце стихотворения в момент встречи с кустом рябины, в момент возникшего и, как мы понимаем, многое разрешающего противостояния героини и деревца.
Известно, какое значение придавала Цветаева хронологии при исследовании своей, дневниковой по природе, лирики. Поэтому нельзя не обратить внимание на то, что в тот же летний сезон 1934 года было написано и стихотворение «Куст» (около 20 августа), которое в издании 1965 года, видимо в соответствии с перебеленными черновиками самой Цветаевой, помещено непосредственно за стихотворением «Тоска по родине! Давно…». Во всяком случае, концовка последнего и начало первого читаются как непрерывный авторский монолог, и если бы не изменение размера, то можно было бы принять эти самостоятельные вещи за две части одного стихотворения.
Итак:
и далее:
Как будто автор, пораженный возникшим в минуту безнадежности в его сознании образом куста, вступает с ним в диалог, начинает медитировать с помощью этого образа.
Место, которое занимает в мирочувствии автора образ куста в обоих стихотворениях, — почти идентично. В первом, после отказа от всех территориальных, временных, человеческих и, что для поэта важнее всего, языковых связей, после всего и надо всем, — вдруг возникает — куст, вводимый многозначительным «но если», возникает как надежда вопреки, как знак некой иной родины, как нечто, способное уравновесить все отказы.
Во втором же:
(Курсив мой. —
И далее:
Поэт, оставленный всеми и обездоленный, находит мощный источник душевной жизни и творчества в кусте, которому он, поэт, нужен и растворяясь в котором поэт обретает нечто, превышающее все, от чего он отказался и чего лишен. Цветаева твердо знает, что кусту нужно от нее не того, чем обольщены люди в поэте, — не речи, а уж ей-то от куста — тем более. И она,
И это состояние наполненности души, реализуемое в многообразном и бессловесном общении с кустом, переходя через черту рта, выражаясь в поэзии, разбивается и разливается, и бессмертные стихи (к коим, несомненно, относится и гениальный «Куст») — лишь осколки того дословесного знания и понимания.
Но если поэт со всей полнотой переживает эти «моменты истины», «состояния наполненности» лишь в короткие предтворческие промежутки, то куст — прирожденный носитель и источник этого дословесного знания. И вся вторая часть «Куста», после чеканности формы первой, — попытка доискаться, договориться до, прорваться к определению той невнятицы, того «шума ушного», того бесконечного содержания «между молчаньем и речью», сокровищницей которого является куст. Эта попытка, обреченная на неудачу по природе своей (и поэт это знает), заканчивается как бы поражением: все попытки сказать что-то огромное и невыразимое заканчиваются тем, что, оказывается, поэт хочет «полной» «тишины». Но мы, если у нас есть внутренний слух, уже знаем, что полнота этой тишины не есть просто максимум беззвучия и успокоенности, а полнота беззвучной максимальной наполненности тем содержанием, из коего, по существу, до и вне всех человеческих социально-пространственно-временных возбудителей, черпает поэт.
Куст для Цветаевой — это вход в Аид (смотрите письмо к Иваску), или в Блаженное царство, вход в тот мир праобразов, праистин и праборений, откуда, по ее убеждению, и происходят, в душевной основе своей, сами поэты. Через куст происходит общение с истинной Родиной.