Для Марины Цветаевой дерево — мера вещей, мера, которою она мерит мир, мера мира. Как образ она может применять «древо» (в его породах и разновидностях) для осмысления образов близких и важных ей личностных и сверхличностных категорий (старая лесбиянка, Пастернак, Гёте, даже Бог — баобаб). Но, кроме того, дерево является для нее самым близким образом природного мира, в котором она готова мыслить себя (рябина, ива, яблоня), и древесность чувствуется ею как стихия, в сути своей родственная ей самой. А в себе самой, своих истоках и страстях она изначально ощущала нечто «небожественное», Богу по меньшей мере не прямо подчиненное. Одна из первых попыток осознать это ощущение — «потому что лес — моя колыбель, и могила — лес» — написанное за день до знаменитой «Рябины» («Красною кистью…»). Имели место и другие попытки, но до конца эти свои корни Цветаева уловить и назвать — не сумела, с предельною честностью не останавливаясь ни на одном и не закрепляя ни один из не вполне точных образов своей природы и истоков своей одержимости и держимости.
Вообще Цветаева особенно сильна, хороша, глубока и, на наш взгляд, интересна не там, где она исчерпывающе фиксирует и закрепляет знание формулой, а там, где она идет от чувства, от живота и где путь обозначения, называния лишь намечен. Фиксированная часть идет в большей степени «от головы» и приводит к не вполне удачным формулам «Письма к Амазонке» и «О благодарности», а вот идущее от «сокровенных низов» — остается полным неисчерпанных потенций. Для приникающих к богатствам души Марины Цветаевой очень важно второе, для ищущих в ней «прекрасной поэзии» — важно первое.
В древесности, в древе Цветаева постоянно чувствовала особую, как и в ней, не- или малозависимую от Бога — одушевленность. Видимо, вопрос соотношения природы и Бога не был до конца разрешен и в эссе «Искусство при свете совести». Там, с одной стороны, говорится, что стихии (природа), одухотворенные словом, получают душу, а в другом месте — «неодушевленной природы — нет, есть только неодухотворенная» (как часто — и поэт). Видимо, здесь столкнулись разумом принятая Цветаевой концепция всеобъемлющей божественности верховной силы, одухотворяющей и тем дающей душу, и смутное исконное ощущение особой, внебожественной душевной природы мира предметного и растительного — и (частично) поэта и себя.
Итак, дерево изначально занимает особое место в мировосприятии и миротворчестве Цветаевой. Поэтому-то и саму тему дерева в ее творчестве мы будем бережно растить, как древо, из небольшого ростка. И да не удивится читатель, что эта тема, это древо будет иногда неожиданно давать мощные побеги вверх (и в сторону) и выпускать новые корни — вглубь (и в сторону), что не всегда можно понять, где у него ветви, а где корни: слишком со многими темами и образами, как мы убедились, сопряжена тема дерева у Цветаевой, более того, самые высокие и глубокие из них и познаются наиболее естественно как ответвления этого древа, как питающие его почва и свет.
В известной мере можно утверждать, что основными героями цветаевской поэзии являются душа человека (или «ангела») «каким его замыслил Бог» (это душа самой Цветаевой, и все встреченные души, и души мифологических героев, и души персонажей, присущих ее внутреннему миру) и душа дерева как «славы Божьей». Эти два ряда индивидуальностей (а дерево у Цветаевой — индивидуально) находятся в постоянной соотнесенности друг с другом, человеческие души уподобляются деревьям, а деревья — тем или другим человеческим образам (индивидуальным или собирательным). Высшая степень доверия и нежности к другому однажды выразилась так: «Вы были моим деревцем!» «Деревцем» была и мать (во сне), и дочь (в стихах), и Маруся из «Молодца» (один из «двойников» Цветаевой).
По степени «древесности» Цветаева в русской поэзии уступает лишь Пастернаку.
Конечно же, первое ощущение стихии древесности (леса, рощи) и древесной индивидуальности (породы деревьев, конкретного дерева и куста) произошло у Цветаевой, в силу обстоятельств рождения, на земной ее родине, в России. Можно вспомнить о деревьях, которые были видны из окон дома в Трехпрудном, о тополе около того же дома, воспетом в стихах и отмеченном в прозе, о среднерусских лесах Тарусы и отдельных любимых деревьях там, с которыми она ежегодно прощалась перед отъездом. Однако в сознании маленькой Марины эти леса и деревья, видимо, не связывались отчетливо с понятием родины. По ее собственному утверждению в автобиографической анкете, «первое родино-чувствие» пробудилось в ней лишь зимой 1904/1905 года (в 12 лет) в связи с событиями Русско-японской войны. И, судя по ее ранним стихам, письмам и воспоминаниям о детстве, первые деревья дремучего леса ее души вырастают в связи с иными, вненациональными, архетипическими образами и устремлениями.
«Спустя жизнь» вспоминая детство, Цветаева писала об одном из самых напряженных ожиданий своего первого семилетия — семилетия, лишь на исходе своем начавшего выражаться в первых стихотворных опытах: