Есть магические слова, магические вне смысла <…> слова — самознаки и самосмыслы, <…> слова звериного, детского, сновиденного языка. <…> Таким словом в моей жизни было и осталось — Вожатый. <…> Вожатого я ждала всю жизнь, всю свою огромную семилетнюю жизнь.
Конкретное слово «Вожатый» было найдено семилетней Мариной при чтении «Капитанской дочки» и «обожгло узнаванием», ибо образ этот еще «безымянным» существовал в ее детском сознании. Цветаева неоднократно настаивала на архетипичности (выражаясь современным языком) своих основных образов и интуиций. Именно об этом она скажет в «Тоске по родине!..»: «А я — до всякого столетья!» или в письме Ю. Иваску: «Я
Архетип «Вожатого», получивший первое свое имя-обозначение с помощью Пушкина, позже участвовал в формировании различных образов, поочередно доминировавших в сознании Цветаевой и воплощавшихся в ее творчестве. (Таким был, например, ее детский и юношеский культ Наполеона.) Одни герои сменялись другими, но суть оставалась все та же — потребность в высоком Вожатом, потребность, возникшая еще до осознания всего грозного смысла этого образа.
Словообраз «Гений» впервые вошел в сознание Цветаевой также очень рано — поначалу как трансформированный воображением образ Байрона из страстно любимого ею пушкинского стихотворения «К морю». Об этом она так скажет в «Моем Пушкине», передавая свое детское впечатление: «…вижу: над чем-то, что есть — море, с головой из лучей, с телом из тучи, мчится
Выйдя замуж в самом начале 1912 года, став счастливой матерью, Цветаева на какое-то время переключается на более земные ориентиры. В лирике она героизирует образ Сергея Эфрона, который становится воплощением одухотворенной мужественности, происходит известная «демифологизация» высоких слоев ее романтического по своей природе поэтического сознания. Но уже с 1915 года начинается как бы новое «заселение высоких сфер». В стихах начала 1916 года преобладает ощущение отстраненности от того высшего начала, абсолюта, который был так необходим ранее как защита, опора и высокий духовный ориентир. В стихах, обращенных к дочери, читаем:
«Открытие» Блока Цветаева восприняла как бесценный дар судьбы. Сам Блок представился ей как существо высшей «породы»; он почти божество, и во всяком случае больше, чем человек, — сам Ангел, один из тех, о которых Цветаева сказала: «Есть с огромными крылами, / А бывают и без крыл»[33]
. Но если это — живая реальность, если есть такие… Вот что заставляет Цветаеву взглянуть на многое совершенно другими глазами; перед ней открывается целый мир новых духовно-душевных сущностей, принимающих в ее поэзии личностное обличье.Вся эта личная цветаевская мифология, включающая образы Вожатого, Гения в тучах и Ангела, подводит нас к пониманию образа, возникшего в стихах к Ахматовой: «Ты в грозовой выси / Обретенный вновь! / Ты! — Безымянный!» Пройдет еще несколько недель после написания этого стихотворения, и Цветаева попробует определить роль «Безымянного» в своей жизни и творчестве, даст ему имя. Об этом — в стихотворении «Не моя печаль, не моя забота…»:
«…Огромный кто-то: / И ангел и лев» — эти строки вызывают представление о воплощенной мужественности, но одновременно и о неких тЕрзающих и смертоносных силах, неотъемлемо присущих цветаевскому Вожатому; все это существенно отличает данный образ от ангелов христианства. О сходных образах своей поэзии горячо любимый Цветаевой Р.-М. Рильке позднее писал: «„Ангел“ Элегий не имеет ничего общего с ангелом христианского неба…» [Рильке 1971: 308].
В последующие годы тот же образ осмысляется либо как тайный помощник и покровитель героини на крестном и огненном пути страстей («А за плечом — товарищ мой крылатый / Опять шепнет: — Терпение, сестра!» — стихотворение «Руан»), либо как вдохновитель поэта, мужское воплощение Музы («Ты, — крылом стучавший в эту грудь, / Молодой виновник вдохновенья» — стихотворение «Умирая, не скажу: